Обычно первым размякал Кулль. Бывали, конечно, исключения… но, как правило, Мялль покрепче себя выказывал. Уж почему оно так получалось — Бог весть. При встрече друзей, неотступно происходившей на следующий день, это не раз становилось предметом самых оживлённых дискуссий, о коих можем дать лишь самое смутное, самое поверхностное представление. Ну да что уж там: как в гадательном зеркале (1 Кор 13. 12). Сферы бытия, в которые заносило как Кулля, так и Мялля, настолько далеко отстоят от сфер обыденного опыта, что уху неискушённому, истины не изведавшему, разговоры их могли бы показаться полной белибердой:
— Слышь, Кулль!
— Что, Мялль?
— Число «пи» подсчитано до двухквадрилионного, понимаешь ты? Двух-ква-дри-ли-он-но-го — знака! И что, по-твоему, это за знак?
— Слышь, Мялль… Что-то мне… не тае… знак-то известно какой.
— Ну? И какой же?
— Ох… тошнёхонько… какой-какой…
— Ну какой?
— НУЛЬ! Какой же ещё!
А между тем карликовидный Густав Адольф по-прежнему стоял в своей вазе, нарочито навлекая на себя усмешки заезжих четвероногих друзей человека. Горделиво отражал он эти насмешки, ибо в тех интеллектуальных туннелях, коими пронизано было всё невеликое пространство города, усмешки эти многократно преломлялись, подчиняясь тем неимоверно сложным законам, о коих беседовали Кулль и Мялль, пробиравшиеся по дороге, куда водят обычно четвероногих, дабы блеснуть перед ними латынщиной… Но ни Кулль, ни Мялль, с младых ногтей возросшие на сих стогнах, уже давно не замечали надписи, на которую обычно глазеют… ибо несли её в себе, привычно несли в себе этот священный принцип:
OTIVM REFICIT VIRES
Каковой принцип и нам с вами, благожелательный читатель, отнюдь не мешало бы принять яко руководство к действию — и, стянув наконец панталоны, облачиться во шлафрок, нахлобучить льняной колпак, раскурить предсонную черешневую трубку и, перед тем как дунуть на пламя свечи, ещё раз вспомнить
о
КУЛЛЕ
и
МЯЛЛЕ
занятых чрезвычайно изощрёнными препирательствами под тёмным, но звёздным небом.