Татьяна Васильева (Сидней). Рагу Фибоначчи

Я заметил его в полуночной пиццерии, в компании плотных бородатых мужчин с бритыми головами, расслабляющихся после работы. Он смеялся тоном выше, одет был просто — линялая рубашка поверх джинсов, коротко подстрижен, бегло говорил на английском, инкрустированном чистым русским матом. Я смотрел на него в упор — сильные руки, сажа на отвороте рубашки, сияющие голубые глаза под выцветшими бровями, — пока сосед локтем не подтолкнул его, указывая на меня, и он подошёл к моему столику. Вся компании хмуро замолчала, наблюдая за нами.

— Привет, — сказал я. — Пиво будешь?

Он расцвёл, будто встретил старинного приятеля.

— Привет! Ты из Москвы?

— Не совсем, но неважно. Так как насчет пива?

Мой новый знакомый обернулся к арабам, выставив большой палец — всё нормально, но те продолжали в злобе пялиться на меня, готовые к драке. Я встал и, кивнув ему по направлению к прямоугольнику ночи, направился наружу. Сзади поднялся гвалт, голос парня возвышался над басами остальных, уверяя на русско-английском суржике, что встретил брата и с ним немного пройдется. Я не вмешивался: захочет уйти — уйдёт, нет — с десятком арабов спорить не стоит.

В прохладном ночном воздухе висела смесь ароматов — немного моря, сладкая мимоза, густая джакаранда, больше — тёплой корицы. Разрезанные полосами света, из окон доносились вспышки веселья. Услышав за спиной одинокий топот, я обернулся. Он догонял меня.

— Александр, — я протянул ему руку.

— Виктор, — улыбнулся он.

Улыбка светилась на запылённом лице.

— Ты эль пьёшь?

Он растянул губы шире:

— Не знаю. Наверно, пью.

— Тогда пойдём к «Лорду Нельсону». Это в двух шагах, за холмом.

Вечером вторника зал был полупуст: четверо пролов матерились в углу, обсуждая прошедшую игру чемпионата по регби, группа молодежи за центральным столиком, у подвешенной под потолком бочки, наслаждалась ночной жизнью, два старика у стойки тянули темное густопенное пиво. Мы расположились по соседству со стариками, на табуретах стиля модерн, и я попросил бармена налить нам светлого эля. Старинный (старинный в масштабе Австралии, разумеется) паб напоминал крепость — пространство, отгороженное от всего сырыми каменными стенами, а темное массивное дерево барной стойки, закопченных потолков, еще одной бочки, застывшей у двери на верхние палубы, приводило на ум корабль, свободная от вахты команда, от юнги с коротким пиратским хвостиком до стариков матросов, отдыхает, посматривая иногда наружу, сквозь широкие прорези окон, словно из батискафа, скользящего в океанской пустоте среди светляков кальмаров и автомобилей, у душной громады скалы, коралловых рифов домов. Реальный океан лежал по другую сторону улицы, невидимый из нашего убежища, к нему я намеревался прогуляться позднее. Пока мы оставались в коконе паба, перед рядами бокалов, по формам как по полкaм, выстроившихся над стойкой, словно отряды кавалерии, готовые к парадной атаке, над фарфоровыми дулами бочонков эля, как батареи тяжелой артиллерии, благородного оружия давнопрошедших дней. Бармен с коротким пиратским хвостиком, в светлой рубашке с закатанными к плечам рукавами, наполнил элем бокалы.

— Вкусно, — выдохнул Виктор.

— Отличный эль, натуральный, не то, что промышленная дрянь, — согласился я.

— Да знаете, — хихикнул он, — я бы и от обычного пива не отказался, столько не пробовал.

Разговор двигался в правильном направлении — я хотел, чтобы он рассказал о себе.

— Ты один здесь живешь? Семья есть? Родственники?

— Дядя, — он прикрыл глаза, отпивая еще глоток, — был.

— Дядя? Хороший человек?

Я подумал было, что последнюю фразу произнёс зря — полагалось просто повторять последние слова собеседника, чтобы разговорить человека, но он завелся.

 

— Замечательный был человек. Гений! Родился на Урале, бабушка осела там после гибели деда, вдали от столиц. А дядя Миша сам, своим умом, он молодой был совсем тогда, пробился в Москву — поступил на физфак Московского университета. А из Москвы, набрав уже ускорение, не остановиться — пробил головой железный занавес, и дальше на Запад. Добрался до Парижа, перескочил через океан и осел уже в Штатах. Он преподавал в Бостоне, в великом МИТе вёл физику твердого тела. Сделал такой дивайс, чтобы мерить магнитное поле до малейших колебаний, вплоть до изменения эмоций экспериментатора. Один его смешной опыт был, когда он измерял магнитную индукцию сквернословия — просил человека читать ругательства по своему списку и отмечал, как сдвинется стрелка в зависимости от грубости выражений, от присутствия свидетелей, от их пола и степени знакомства с испытуемым. Ему тогда удалось зарегистрировать изменения в величине магнитной индукции и показать положительный эффект при решении сложной задачи и даже в качестве слабого болеутоляющего средства, вполне различимый эффект, чтобы рекомендовать метод к производству. Практический результат был, но ни одна фармацевтическая компания, к которой дядя обращался, не решилась воспроизвести его методику. А он продолжал ставить опыты, а еще вести в подшефной старшей школе уроки музыкального сочинительства, а в младшей — шахматный кружок.

Постепенно он разбогател, и богател больше с каждый годом, с каждый изобретением. По его приборам, предсказывающим землетрясения по колебаниям локального магнитного поля, так называемая роза Штрауса, фамилия дяди была не Штраус, но он назвал кривую, которую выписывала магнитная индукция, именем австрийского композитора, построили знаменитые цунометры, они теперь стоят в холлах всех роскошных отелей Юго-Восточной Азии. Его детекторами изотопов оборудованы аэропорты, а его шахматный человек до сих пор — популярный рождественский подарок. Несмотря на ежегодный урожай купонов, дядя не изменил своим обыкновениям и каждый день работал в лаборатории, а в обеденные перерывы и по вечерам возился со школьниками. Своей семьи у него не было, но постепенно он перевёз в Штаты семьи двух сестер, вплоть до внучатых племянников и зятьев сватов кумовьев, проще сказать — седьмой воды на киселе. Я в свое время, двенадцатилетним мальчишкой, стоял в его доме, разинув рот, перед глазами еще наша свердловская хрущевка, а тут — громадный холл, уставленный старинными глобусами и музыкальными автоматами. Дядя с нежностью относился ко мне, как, впрочем, ко всем своим племянникам. Он надеялся, что я пойду по его стопам и стану физиком-экспериментатором. Вгрызаться в тайны мироздания он считал лучшим, единственно возможным занятием на этой земле. Когда я разочаровал его страстью к литературе, не к физике, он никак не проявил того, по-прежнему добрый ко мне, как и к другим родственникам, одаривая нас благами, которые могло купить богатство. Даже когда я заявил, что возвращаюсь в Россию, он от меня не отодвинулся и не убеждал, в отличие от родителей, остаться в Штатах. Предки только что на руках у меня не висели, удерживая от возвращения. Мать устроила сцену в аэропорту, можно было подумать, я оставляю их нищими помирать под забором. Пришлось весь полёт надираться виски, но избавиться от эха, вытрясти её вопль из ушей удалось лишь в Москве. Дядя купил мне двухкомнатную квартирку на Соколе, в бывшем генеральском доме, быстро заполняющемся новыми русскими, экспатами и кавказцами. На лестничной клетке напротив меня жил Тенгиз, хозяин салона красоты и студии звукозаписи, московские блондинки таяли как Снегурочки от жара его грузинского обаяния и сакрального умения превратить любую Снегурочку в звезду шоу-бизнеса. В квартире рядом с моей обитала бледная старушка и чекистская вдова Маргарита Николаевна. Вдоль стен их внимательной гостиной выстроились в ряд трофейные буфеты с богемским стеклом, в баре пылились неслышно бутылки, а со столика под хрустальным водопадом смотрел строго покойный полковник. Маргарита Николаевна жила скромно, вполоборота к счастливому детству. Расположенная моей молодостью и внешностью, она часто звала меня прибить гвоздь под покосившимися кипарисами в позолоченной раме, ввинтить свет в сердце хрустального водопада, починить допотопный проигрыватель, круглосуточно нашептывающий послания Атлантиды. После она неизменно наливала с наперсток полуденного янтаря в небесно-голубую рюмку, и угощала пресными сухариками собственного изготовления. Проигрыватель мне оживить не удалось, и с позволения Маргариты Николаевны я отнес его на помойку, взамен отдав ей свою старую стереосистему. Старушка отнекивалась, но когда я пообещал утопить в мусорном приливе и свою Соньку, приняла, и еще долго приглашала меня включать и выключать бедняжку. В четвёртой квартире жила законсервированная пара лет тридцати, тихие, никому не интересные, одинаковые как ёлки зимой и летом. Они выходили затемно и возвращались вечером, сначала она, в полудлинном плаще, пуховике или тёмном платье, и в неизменном берете поверх густых как шиньон волос, потом он, в жестких черных брюках, рубашке, по погоде — ветровке, пуховике же. По субботам они несли с рынка сумки с продуктами и оживали за железной дверью взрывами смеха и автоматными очередями, к ночи переходящими в ритмичные стоны, и наконец, чугунную тишину. Я знал, что их зовут Катя и Гриша, но почти не заговаривал с ними, они же не проявляли желания говорить со мной.

Вот с Тенгизом мы подружились. Пару раз я даже принимал его приглашение попариться с девками в сауне, там же, на Соколе, в бывшем здании клуба пионеров, еще раньше — дворянском особнячке. Домик уже утратил и пионерское очарование — ни бюста вождя, ни портрета героя, и старинную честь, увенчанную орденами и бакенбардами государственных мужей и томной бледностью девушек с перехваченными лентами талиями. Коридоры, ниши и кабинеты особнячка, освежеванные до бархатных бордовых панелей, с позолоченными канделябрами, умножающимися в зеркальных потолках, выглядели естественно, и представлялось — не было никогда пионеров, не было тургеневских девушек, был и будет здесь бордель и шлюхи, жарко сопящие и ржущие по всем углам.

Всё же не в сауне, а в клубе на Чистопрудном Тенгиз познакомил меня с Юлием, их бизнесы, звукозаписывающий Тенгиза и издательский Юлия, по касательной пересекались, и я показал ему свой роман. Как Юлий потом рассказывал, и мне лично, и в интервью, он читал его, не отрываясь, до утра, а назавтра позвонил мне и предложил немедленное издание. Роман назывался «Загнанный кентавр, ночной гиппопотам», утопия о тирании, свободе и любви. Слышали?

 

В его взгляде надежда мешалась со страхом.

Я помотал головой:

— Извини, приятель, я книжек не читаю. Вообще культуру люблю, мы с женой каждый год в Оперу ходим. Она у меня в музыкальной школе училась, сейчас в хоре поёт, в греческой церкви. В кино тоже выбираемся, в ресторан. А книжки нет, не читаем.

Он улыбнулся:

— Неважно, ну и правильно, что не читаете. Я просто, чтобы вы видели — мой первый роман стал хитом, получил премию, меня стали приглашать — в Дом литератора, в Балчуг, в Кремлевский дворец. Через два года Юлий опубликовал следующий роман, «Заранее извозчик», еще через год — третий, «Рассыпая бисер». Завистники на него пародию написали, но критики были в восторге, читатели проглатывали и просили добавки. И тут Юлик отказался издавать мои ранние рассказы и стихотворения. Это расстроило меня куда больше, чем глупая пародия. В конце концов — пусть переодевают текст, даровая реклама, больше ничего. А вот с издателем я задумал расстаться, и уехал с Тенгизом и его компанией за город, в пансионат в Липках, подумать, что делать дальше. Через две недели, вернувшись из Липок собранным и бодрым, я вытащил из почтового ящика обгорелый, опять мальчишки балуются, листок. Текст я разобрать не смог, перепачкал в саже ладони, как отпечатал черную метку, только подпись — от матери. Мамаша прислала телеграмму, но позвонить пожадничала и мейл не отправила. Я перезвонил ей в Бостон и снова попал на визги и упреки: я и черствый, и неблагодарный, не позвонил раньше, не приехал на похороны, опоздал, не отдал последний долг своему благодетелю. В трубке продолжало клокотать, я забыл положить её на рычаг — дядя умер.

Дядя Миша умер! Здоровый, подтянутый, спортом не занимался, но и не пил ведь, жил одной наукой. Такие до девяноста живут, до ста..! Как же теперь?! Отчего, когда? Я пробегал по стенам часа два и наконец догадался позвонить сестре. Толку от неё было немногим больше, чем от матери — даже когда говорила со мной, какой-то младенец вопил у неё на руках и норовил отобрать трубку.

— Витенька! Как хорошо, что ты позво… Славик, перестань, стоп ит, пупсик. Витя, ты знаешь, что с дядей Мишей? Позавчера похоронили, где, Славик, далинг?.. Такое несчастье, горе, что ты хочешь, моя радость? Сейчас мама Шарика позовёт. Гав-гав, догги, догги, как собачка говорит — гав? Такое горе! Молодой же, шестьдесят два года всего, харт аттак, сердце отказало, никто ж и не знал, да, моя кисочка? Гав! Не трогай ножницы, хани, ими мама рубашку зайчику шьёт.

Фоном лаяла шавка, заливалась канарейка, вопили другие младенцы. Я повесил трубку.

Тенгиз застал меня сидящим на полу, раскачивающимся из стороны в сторону.

— Вах, что случилось, дорогой? Кто умер?

— Дядя Миша, — на подробности сил не было.

— Ай, какое горе, какой хороший человек был, мужчина! — Тенгиз, знавший дядю только по моим рассказам, сопереживал.

— Что мне делать?!

— Денег остался должен? — посерьезнел Тенгиз.

— Каких денег? Геометрическую прогрессию, хуже!

— Хуже денег ничего нет! Я тебе точно говорю. Если никому не должен — живи спокойно, так! — Тенгиз рубанул рукой по воздуху, — давай, помянем дядю.

Он исчез и, пока я сидел, глядя в пустоту за ладонями, вернулся с шестью бутылками водки, полем закусок, снова исчез и появился под руку с Маргаритой Николаевной, в черном атласе, словно умер кто-то из её родных, возбужденную чужой смертью и разноцветием закуски на столе. Тенгиз рассказывал небылицы про дядю, накладывая ей на тарелку куски сациви, прозрачно-розовые пласты лосося, гроздья миниатюрных помидоров и зелень. Я хлопал рюмку за рюмкой, не поправляя Тенгиза — восточная фантазия расцветила и дополнила мои слова, и дядя представал идеалом мужчины: красивый, веселый, щедрый миллионер, одаривающий родственников и друзей яхтами, виллами, особняками. Маргарита Николаевна ахала и сочувственно кивала головой, стараясь подтянуть к себе еще кусочек лосося. На другом конце стола покойный полковник яростно спорил с дядей Мишей о происхождении крымских курганов. Полковник придерживался версии массовых жертвоприношений с захоронением тел под плитами, а дядюшка отстаивал гипотезу женских ритуалов инициации, воспроизводящих рождение, в завершении которых старшие жрицы выводят новопосвященную из святилища как ребенка из чрева матери. Я попытался вмешаться в дискуссию, но они не обратили на меня внимания, даже не взглянули в мою сторону. Тогда я потянул скатерть со снедью на себя, тарелки поплыли на пол с колокольным перезвоном. Тенгиз ухватил три бутылки, Маргарита Николаевна вцепилась в тарелку, но полковник все же заметил меня и уставился, как на призрак, а дядюшка подмигнул и, подцепив на лету оливку, отправил её в рот. Я завернулся в скатерть на манер римского сенатора и, вытянувшись по стойке смирно и глядя паразиту в глаза, затянул «Многие лета» на мотив «Хава нагила». Тенгиз и Маргарита Николаевна подхватили параллельной полифонией, на грузинский манер. В середине бесконечного куплета Тенгиз прижал Маргариту Николаевну, поскакал с ней по комнате, ударяя каблуками в остатки закусок и уцелевшие плошки. Старуха, на глазах багровеющего полковника, льнула к кавалеру, заглядывала ему в глаза и хихикала, как старшеклассница. Дядя, зараза, только ухмылялся.

— Что мне теперь делать, дядя Миша?

— А мне-то что, — дядя пожал плечами, — мне теперь до вас дела нет, передо мной весь мир, — он провел рукой, и сквозь тающую стену зажужжали звезды. Дядя, отерев губы салфеткой, поднялся из-за стола, кивнул полковнику, — приятно было познакомиться, ваше благородие! — подхватил звезду с небесного свода как младенца на руки, и шагнул с ней на эскалатор, сверкающий до рези в глазах. — Вечность загадок!

— Дядя! — я бросился вслед, но искры хлынули из глаз, взорвав чудную картину на осколки стеклянного паззла с фотографией галактик, звездных туманов и фигуркой дяди, поднимающегося по лестнице со звездой в объятиях. Чтобы не пораниться осколками, я на мгновение прикрыл глаза.

Очнулся я от сигнала воздушной тревоги.

Голова гудела чугуном, в желудке свили гнездо саламандры, порывающиеся прорваться по пищеводу наверх, из-за закрытых век бил отвратительный флуоресцентный свет. Постепенно, сирена выла без пауз, как оперная дива, я дополз по стене до ванной и, стараясь не разбить, опустил голову под струю холодной воды. Краски немного поблекли, восстанавливая приличный спектр, и сирена выцвела, обернувшись бесконечностью дверного звонка.

— Кто там?

— Откройте, Витенька.

К моему изумлению, на пороге стояла Маргарита Николаевна, и с ней крепкий парень в стильном костюме, с бухгалтерской папкой в руке. Маргарита Николаевна прошла мимо меня в гостиную, вылавировала в плоскогориях гниющих закусок и опустилась в кресло. Молодой человек остановился у входа в комнату.

— Витенька, вы вчера обмолвились, что получили наследство от американского миллионера. Так вот, надо делиться. Будьте добры, подпишите дарственную на моего внука, Приходько Анатолия Сергеевича. И ладушки.

Старушка ласково, как всегда, смотрела на меня. Даже саламандры угомонились, а амбал у двери открыл папку и протянул мне:

— Распишитесь здесь, здесь, здесь и здесь.

Я отшатнулся.

— Не буду ничего подписывать!

— Ну что же вы так, Витенька, — пропела старуха. — Мы же с вами по-хорошему, по-соседски разговариваем.

— Наследства никакого нет, Тенгиз спьяну наврал. Неизвестно, что мне достанется, от всех родственников, и оформлять надо там, в Америке…

— Понятно, — обрадовалась старуха, — не проболтайся твой друг, так и думал скрывать? А насчет оформления, ты не бойся, у нас хорошие юристы, выправим по доверенности.

Амбал схватил мою руку, вывернул одним махом за лопатку. От него пахло Кензо и немного Голуазом.

— Хочешь с горя выпасть из окна? — прошипел он.

— Выбросишь меня, и подписи не получите!

— Сашенька, — оторвалась старуха, — Не мучьте его. Он хороший мальчик, всё понимает. Так, Витенька?

Сашенька выпустил мою руку. Пальцы, скрюченные в букву зю, не шевелились.

— Сука! Ты мне запястье сломал.

Удар в челюсть отшвырнул мою голову к оконной раме.

— При Маргарите Николаевне не выражаться!

— Всё, мальчики, — ведьма поднялась из кресла. — Сашенька, пойдем. У Вити горе, ему надо побыть одному. Посидеть, подумать. Да и в квартире прибрать, смотри, что устроил.

Она поджала губы, направляясь из комнаты. Сашенька придерживал для неё дверь, глядя мне в лицо.

— Да, у тебя паспорт американский? Ты мне, помню, показывал. Где ж он был? Ах, да! Сашенька, загляните, пожалуйста, в этот ящик. Ну вот и хорошо. До свидания, Витенька. Надумаете что, заходите, запросто, по-соседски.

Я сполз на пол, дрожа от холода. Кисть краснела и болела всё нестерпимей. Только сейчас я обратил внимание, что раздет до трусов.

— Да я ж тебя раздел, уважаемый, — разрешил загадку Тенгиз, заглянувший вечером с боржоми и пакетом рыночного винограда. — Как ты в стену впечатался, мы так и поняли, что вечеринка окончена. Маргарита Николаевна к себе пошла, а я тебя и раздел, и уложил, как брата родного!

— Так зачем ты, брат, про мои миллионы трепался! Где я их этим гадам возьму? Высру тебе?

— Отчего высрешь, дорогой? Отчего мне? Я в твои дела не лезу, у меня крыша с другого ведомства.

— Из-за тебя привязались, на тебе кровь будет. Из-за твоих слов поддатых. Они ж не слезут, убьют меня, а деньги, квартиру — все заберут.

Тенгиз поёрзал на табуретке — как ни как, эти мои проблемы из-за его языка, да из-за голодной старухи, не понимающей шуток.

— Тенгиз, как друга тебя прошу, как мужчина мужчину, помоги.

Тенгиз поднялся со стула.

— Паспорт американский забрали? Ничего, всё равно тебе туда не надо. По родственникам не скучаешь?

Я помотал головой. Родственники — последние, с кем мне хотелось бы сейчас общаться.

— Знакомых своих подключу, серьезные люди, сделают тебе австралийский паспорт, — Тенгиз хлопнул по плечу. — Поедешь в Австралии кенгуру ебать.

Назавтра он отвез меня на дачу, я не интересовался, чью. Там я жил треть года, август, когда торфяные пожары ползли к домам, от гари было тяжело дышать, и электрички шли днём с включенными фарами, ощупывая дорогу в молочном чаде, затопившем дома, людей, деревья. Внезапно пунктиром оцарапали дни дожди, оливковая духота сменилась стылой барочной роскошью. Ни с кем из соседей я не знакомился, впервые в жизни ощущая достаточность — сарай тяжелел дровами, вода полнила колодец, ток — розетки. Изредка я выбирался в магазин на перекрестке грунтовых дорог, показывал продавщице — крупы, сахара, сигарет. По ночам, прибивая назойливых комаров, листал подшивки старых журналов, Конан Дойля, библиотеку «Огонька». Перед рассветом выходил гулять, бродил по лесу, кивая взбегающим по янтарным стволам белкам, сшивающим ветви одну с другой, снимал полузасохшие ягоды с прутьев малины, здоровался с кукушками. Выпал снег, растопив звуки и стерев цвета. Я влез в хозяйские ботинки, встал на лыжи и убежал в серую каллиграфию леса. Но устал с непривычки и вдруг увидел — я был один, нелепый до судороги, в бордовой куртке и фиолетовых шароварах, чужой в черно-белом частоколе. Я перепугался до холодного пота, а потом испугался еще больше — простужусь, схвачу воспаление лёгких, беспомощный, один, на чужой даче. Повернув к дому, я гнал по собственным следам под внимательными липкими тучами, и едва не влетел в бампер черного автомобиля, остановившегося у калитки.

— Эй, полегче, — из-за руля вылез Генка, водитель Тенгиза.

Ноги у меня дрожали, новая волна холодного пота залила лопатки.

— Что случилось? Сделали визу?

— Давайте в дом зайдём, что на улице базарить.

Я открыл дверь, шагнул в сумрачную духоту дома. Генка вошел следом, не поднимая взгляда.

— Где Тенгиз?

— Нигде — застрелили его. Всё, держите паспорт.

— Маргарита Николаевна? — предположил я, но Генка мотнул головой.

— Трамваем зарезало, кирдык старухе, — он всё же взглянул на меня. — Вот паспорт, виза, билет. Проверьте, пожалуйста. Билет в одну сторону, рейс Аэрофлота, зарегистрирован на второе декабря, 19 часов 50 минут. В аэропорту желательно быть не позже шести. Будьте здоровы! — козырнул Геннадий.

— Но это… через семь часов?!

Он пожал плечами.

— Но, если всё разрешилось, я должен встретиться с издателем, мы почти полгода не говорили, а у нас бизнес… И потом — с друзьями попрощаться, вещи собрать…

Он развернулся как кошка:

— Не советую. Знакомым вашим передали, вы погибли в автокатастрофе в Екатеринбурге. Собирайте вещи, какие есть. Ключ оставьте под ковриком, калитку прикройте. С друзьями и коллегами на контакт не выходите, не то, — он провёл ладонью по горлу, с омерзением глядя на меня, — кирдык.

— Но издатель!.. Понимаете, Геннадий, геометрическая прогрессия, два в степени эн. Я не виноват, я только один раз поговорю, не буду ж я из Австралии ему звонить, один раз только, объясниться, — я бежал по тропинке, хватая его за руку, — геометрическая прогрессия!

 

Понимаете?

Оборванец заново задохнулся от унижения. Я положил двадцатку на стойку, и бармен снова наполнил бокалы. На глазах Виктора стояли пивные слёзы, слова растягивались:

— Мой дядя, умнейший человек, я уже, кажется, говорил… Всем нам помогал, на ноги ставил, дома покупал, обучение оплачивал. В семье дантист, юрист, инженер… Один я дурак, ни на что не годен! Я ведь старался, на курсы писательского мастерства ходил, к Стивену Кингу, к Кубрику — тоже дядя оплачивал. Ничего! Читал, помню, с младенчества. От мамы под одеялом книжку прятал. Лет в шесть упросил записать меня в библиотеку, что поделаешь — питался в районке, за четыре года всю перетаскал, туда и обратно. Каждый день проглатывал, по книжке на завтрак и ужин, в школе на переменке, засыпал и просыпался с книжками. Потом журналисты вызнали, растрепали — какой образованный мальчик! Образованный! Консервы, суррогаты, я вставал из-за стола таким же голодным, каким садился. Но набил голову до последнего предела, больше не помещалось. И не вырастало ничего — бетонные цветочки, сволочь Юлик точно разглядел. Неразделенная любовь приключилась, бывает, сплошь и рядом. Тогда дядя сделал мне игрушку: генератор текстов, загрузил словарь, грамматику, тропы, сюжеты, структуры, всю классику включил, как образец, современность автоматически добавляется. Дорабатывал свою лапочку, он программу «Лапута» назвал, лапочка вроде как, восемь лет. За первым романом наблюдал четыре года, дядя вносил изменения в программу, в базу данных, сам текст не трогал, боже упаси, верил, что машинный продукт человеку нельзя править. Наконец, в девяносто девятом — сделал. Счастлив был, даже хотел ко мне в Москву прилететь, меня звал вернуться ненадолго, отметить, — нет, я уже отдал издателю, паровоз улетел. Потом он сам запретил мне у него появляться, чтобы никто не заподозрил, он ведь уже делал схожие вещи, в музыке, в шахматах, они вполне могли догадаться. Оказалось, люди проще, чем мы о них думаем — никто не понял, критики, академики… А мы с ним больше не увиделись. Я еще торопил его, говорил, четыре года долго, позабудут меня, а он смеется, погоди, программа наладится, во вкус войдёт, она ж как вы все, писатели — разгонится, не остановишь. Мы твои романы как пирожки будем печь, в геометрической прогрессии.

 

Вы представляете, что такое прогрессия? В школе проходили? Я семестр в МИТе проучился, еще помню — это как кролики размножаются.

— Кролики — это Фиббоначчи, — поправил я.

— Да-да, — согласился Виктор, — кролики Фиббоначчи, а геометрическая прогрессия — это как дважды два, потом четыре, восемь, один и шесть, тридцать два…

Дядюшка ввёл прогрессию в свою программу, чтобы скорость повысить. Хотел потом перевести на стационарное воспроизводство, по книге в год или полгода. Тоже шутил, давай, говорит, девять месяцев возьмём, как для младенца. И помер.

Я тогда немного отдалился от издательской суеты, столько, знаете, обязанностей — в жюри одной премии, другой, лекции в Кембридже, встречи с читателями в Челябинске. В общем, мы договорились, что его машинный гений отправляет мне рукописи, а через две недели, если я не отвечу, значит — не возражаю, переправляет издателю. Нет, потом я их читал. Даже вслух декламировал, перед зеркалом, чтобы интонации поймать. Хорошие тексты, кстати, наизусть ложились, как стихи. Так что процесс шёл без меня. И вдруг всё посыпалось, смерть, сумасшедшая старуха, снег, самолёт, я спускаюсь с трапа с двумястами долларами в кармане, без жилья, без знакомых, без представления, куда идти. Виза в паспорте постоянная, тут я не сомневался, но если на улице застукают, хоть за попрошайничество — прощай, солнечная Австралия, здравствуй, чисто поле, стенка, пуля в лоб.

Хорошо, ребят встретил, они мусор там забирали, увидели, я сижу, взяли с собой, чаем горячим напоили, отоспался — работу дали. Не на мусорке, это для крутых, там всё чистенько, а многие австралы такие вещи выбрасывают, чистое золото. Я полы мою, туалеты, окна на станции, потом в торговом центре, тоже все аккуратно, форму выдают, швабру, порошков уйма, потом смена на стройке, кирпичи класть. И там автоматы, копают, раствор мешают, не то, что раньше. Человек только кирпичи кладёт. Я быстро работаю — тут ведь точность нужна, в один кирпич, вдоль. А если уж поперек, в два кирпича, так это дворец, double brick. После работы в кафе заходим, кушаем. В общем, жизнь налаживается.

Не пьют они только совсем, даже пиво. Так что я рад, очень рад, — он поднял бокал. — Выпил, ты видишь, и вспомнил всякое. И мне вот что интересно — если первый роман я отнёс Юлию в девяноста девятом, второй — в две тысячи первом, третий во втором, а через два месяца дядя Миша умер, и со мной случилась эта катавасия, то сколько книг у него теперь, к концу две тысячи десятого? И что он с ними делает? Отличные ведь романы! Каждый — на Букера, а вместе уже на Нобелевку тянут, — оборванец умоляюще смотрел на меня. — Я читаю в газетах, пишут иногда — ренессанс русской литературы, семнадцатилетний пацан сочинил вторую «Войну и мир», великий роман найден в авоське алкоголика, не говоря о гениях, выдающих в год по три тома собрания сочинений. Хорошие ведь романы!

 

Я все-таки нашёл его. Дисклеймер: если вы думаете, что книжки — дело интеллигентных старцев и девушек из приличных семей, чистых овечек, — не читайте дальше. Никогда не задумывайтесь, что в книжном бизнесе как в любом другом, разведка, контрразведка, исполнители вроде меня

Из паба я повёл осоловевшего Виктора налево, к докам, и дальше, на пустырь, обрывающийся над далёкими овечками волн, случается, и овечки оборачиваются львами. Лунные качели уже падали за горизонт, прилив скоро закончится, заберёт мусор с берега. Его всё равно никто не хватится.

Сам я книжки не читаю, не люблю. Но слышал краем уха — стоит за этим уже давно не Юлий, серьёзные господа. Тут ведь одной литературой не ограничится, слишком много на неё завязано. Так что нашли они тот горшочек и прикрыли крышку. Остановили «Лапуту»-лапочку, думаете, жалко было убивать? По моему разумению, правильно сделали. Выбор тут простой — или горшочек бей, или гляди, как дерево под тобой само свои сучья пилит, ствол рубит, корни выкорчевывает и древесину в труху перемалывает. Нельзя было позволять ей рожать в геометрической прогрессии, с каждым годом вдвое больше, сотни, сотни, тысячи книжек… Однозначно, её уничтожили, верно?