Моему сыну, Ральфи Кабо, и юным Ильиным — австралийцам
Все, что на самом деле случается, это и есть
самое невероятное. Нет ничего поразительней и
безумней, нежели действительная жизнь.
Э.Т.А. Гофман
Дерек, невысокий юноша с мягкой открытой улыбкой, глубокими черными глазами, пышными курчавыми волосами и темно-коричневой кожей появился на пороге нашего канберрского дома в 1995 году. «Настоящий абориген тасманоидного типа», — подумал мой муж-антрополог. Но Дерек представился: «Я праправнук Николая Ильина».
Николай Дмитриевич Ильин (1852-1922), русский писатель, и его сын Леандро (1882-1946), переселившиеся в Австралию из Южной Америки в 1910 году, уже давно были героями моего исследования. Попытка разыскать их потомков в Австралии привела к неожиданному открытию — оказалось, что Леандро, женившись на австралийской аборигенке, стал родоначальником целого клана австралийских аборигенов — именно аборигенами они себя считали.
И вот — наша первая встреча. Посыпались вопросы, я доставала пачки бумаг и документов, а Дерек рассказывал истории, которые он слышал от своих предков. Так, вместе с потомками Ильиных, мы начали писать книгу их жизни. «У вас первые главы, у нас — последние», — задумчиво сказал Дерек. Он, простой парень, выросший в Таунсвилле, повар по профессии, на первый взгляд не унаследовал от своих предков ничего «русского» — ни русского языка, ни православной религии, ни знаний о русской истории. Его представления о жизни Ильиных в России и об обстоятельствах их побега были, мягко говоря, фантастическими; Дерек даже путал рассказы о Николае и Леандро. С точки зрения академической истории его рассказы были далеки от «фактов», на которые должен опираться «серьезный» историк: «Леандро пел французский гимн на улице в России, кто-то предупредил его, что его могут арестовать за это, и он должен был бежать. Он один уехал в Южную Америку, когда ему было одиннадцать лет. Он написал своим родителям, и они к нему приехали…»
Но тут Дерек внезапно сказал что-то такое, что — я почувствовала — передавалось в их семье из поколения в поколение как сокровенный завет: «Мой прадед Леандро учил своих детей быть гордыми, он говорил, что все люди, черные и белые, равны, он учил нас стоять за слабых и обиженных и отличать правое дело от неправого». Это поразило меня как вспышка молнии — его простая философия была нравственным кредо русской интеллигенции. Различие состояло в том, что в то время как интеллигентам редко удавалось доводить эту философию до практических результатов на благо простых людей, семья Ильиных, казалось, являла пример практического применения этих идей в обычной жизни на протяжении столетия. Леандро, женившись на австралийской аборигенке и подняв аборигенскую семью в те времена, когда расистские настроения в Австралии были не просто распространены, но и закреплены в законодательстве, сделал, казалось бы, не так уж много. Он просто помог своим детям вырасти с чувством собственного достоинства. И мифологизация прошлого, которая меня сначала так удивила в рассказах Дерека, как оказалось, сыграла в этом процессе существенную роль. Расставаясь с Дереком в тот день, я поняла, что мое уважение к фактам, мое традиционное представление об истории как анализе фактов, принадлежащих прошлому, дало трещину. Факты прошлого переплетались здесь с мифом, и вместе они определяли настоящее и будущее.
Жизнь их русского предка, Николая Дмитриевича Ильина, или Николаса Иллина (Nicholas Illin), как он впоследствии назвал себя, является удивительным переплетением фактов и мифов. Родившись в провинциальной дворянской семье, славившейся своими военными заслугами, Николай пришел не продолжить, а разрушить ее вековые традиции. Вместо того чтобы избрать военную или гражданскую карьеру, он с юных лет был одержим идеями правды и справедливости. Но его страстная, неугомонная или, говоря современным языком, пассионарная натура так и не позволила ему претворить его идеалы в жизнь. Зачастую он, в своем моральным экстремизме, перегибал палку в борьбе за «правду», и тогда, спасаясь от своих собственных неудач, он, по его собственному выражению, как «загнанный зверь» бросался из страны в страну, с континента на континент — из Санкт-Петербурга в Соединенные Штаты Америки, в Поволжье, в Туркестан, снова в Петербург, затем в Европу и снова в США, назад в Петербург, а затем в Аргентину, Патагонию, Австралию, Колумбию, и, наконец, Гондурас — латая грубую ткань жизни цветными заплатами своих стихов, романов и легенд. И в этом головокружительном побеге, который растянулся на пятьдесят лет — побеге от самого себя — его сопровождали его единственные верные друзья — жена и дети. Они сохранили свою собственную правду о нем, которая может противоречить «фактам»; они передали ее своим детям и внукам. И они, австралийские аборигены и центральноамериканские гондурасцы, в свою очередь развили это причудливое переплетение правды и мифа в свете своих собственных культурных традиций.
Личность Николая отнюдь не проста. Мнения о нем настолько противоречивы, что, кажется, относятся к разным людям. Сам он полагал, что он обладал «крайне покладистым и всегда веселым характером». В его автобиографической прозе и поэзии он изображает себя идеалистом-борцом за высокие идеалы. Его потомки — а их более трехсот человек, рассеянных по всему миру — вспоминают его с любовью и гордостью. «Мой дедушка, мы называли его Деда, был очень терпеливым человеком, он нас очень любил, как и наша Баба. Они оба были очень, очень хорошими людьми, очень добрыми и очень ласковыми» (Эллен (Нелли) Флорес, внучка, США). «Он просвещал людей, он проповедовал то, что [власти] не хотели, чтобы люди знали» (Флора Хулихэн, внучка, Австралия). «Мой дедушка Николас, он был адвокатом, и доктором, и поэтом» (Гарри Иллин, внук, Австралия). «Он был доктором международного права, поэтом, писателем, юристом и журналистом» (Сэм Маккай, правнук, Гондурас).1
Современники относились к Николаю совсем по-другому: «странный мечтатель», «шулер или психопат», «наивный мазурик» (Илья Репин, художник); «мелкая натура, изъеденная самолюбием и снедаемая жаждой европейской славы», (анонимный критик); «я думаю, что он не только неправильный человек, но что он просто ненормальный; он болен, иначе нельзя объяснить такую бестолковость при таких делах» (Николай Ге, художник). Лев Толстой также полагал, что он был сумасшедшим, добавляя, что «в сумасшествии, как в пьянстве, проявляется то, что таилось прежде».2
Современные исследователи считают его «сильно увлекающимся» человеком, «не лишенным прожектерского духа», полагая, что им двигало стремление к наживе.3 Николай не оставил безразличными даже моих друзей в России, которые по моей просьбе переписывали от руки его материалы, хранящиеся в русских архивах. «Ваш "подопечный" вызвал у меня смешанные чувства, сначала мне показалось, что я ни за что не найду в себе психологические силы "врубиться" в дела такого, как бы помягче выразиться, нервно-унылого и без достаточного чувства меры человека, но потом я втянулась и даже прониклась к нему сочувствием… Как знаком мне этот тип русского мужчины-неудачника, которому все тяжело дается и который никак не может научиться адекватно оценивать ситуацию… Но его упорству и мужеству можно позавидовать. Хотя, бедная семья!» (Ольга Артемова). Другой не мог удержаться от комментариев на полях своих выписок из писем Николая: «По-моему, явно врет», «Это он, скорей всего, придумал, такого быть не могло».
Факты жизни Николая Ильина свидетельствуют о том, что он был чрезвычайно импульсивным человеком, который постоянно вступал в конфликты и попадал в трудные ситуации. Он несколько раз должен был начинать жизнь с нуля, на пустом месте, будучи игроком и в прямом, и в переносном смысле слова, игроком, которым двигали страсти и идеи. Очевидно, он был склонен к самоидеализации, но, в отличие от многих русских интеллигентов, его риторика сопровождалась действием, и главным достижением его бурной жизни стали его мозолистые руки и дети, претворившие его заветы в жизнь.
Чем больше фактов и суждений я собирала о Николае Ильине, тем труднее было решить — а где же правда? Герой оказывался не просто двуликим или многоликим. К нему эти мерки не подходили. Правда никак не обнаруживалась при анализе моего героя как исторической личности. И как-то раз, перечитывая его автобиографию с ее умело расставленными акцентами и умолчаниями, я была поражена мыслью, которая была и проста, и парадоксальна в одно и то же время. То, что он нам оставил — его поступки, его книги и письма, воспоминания других людей о нем — не куча случайных материалов, при работе с которыми задача историка состоит в том, чтобы отделить правду от вымысла. Подход должен быть совсем другим. Николай Ильин был писателем. Что ж, строгий литературный критик может сказать, что он был несостоявшимся писателем. Это верно, но, тем не менее, он все-таки создал один литературный шедевр — свою собственную жизнь, эту замысловатую комбинацию факта и мифа. Если его жизнь рассматривать как произведение литературы, то все становится на свои места. Такой подход позволяет изучить историю Николая Ильина и его семьи с равным уважением и к историческим документам, и к семейным преданиям его аборигенских и гондурасских потомков, и к его собственным литературным и биографическим материалам. Более двух столетий в этой семье исторические «факты» постоянно переплетались с литературой и мифом, обогащая жизнь новых поколений уникальной семейной историей.
В самом деле, не несут ли в себе «факты» из нашего прошлого и настоящего, которые мы считаем правдой, элементы мифа? Эти элементы можно усмотреть в нашем отношении к прошлому, к нашим предкам; они присутствуют и в нашем настоящем, память о котором мы хотим передать нашим потомкам. Было бы неверно рассматривать эти элементы мифа как простые искажения, как ошибки памяти; напротив, они имеют свою собственную ценность, отвечая самым сокровенным потребностям нашей души, выбирающей из потока исторических событий те факты, которые являются важными с точки зрения создателей и реципиентов мифа.
Соотношение между мифом и фактом в жизни одного человека, в истории одной семьи является только частным случаем баланса между мифом и фактом в истории в целом. Европейская историческая традиция, претендующая на объективность, полагает, что только исследование, основанное на так называемых исторических фактах и документах, заслуживает доверия. Но объективность исторических фактов и документов, исторической памяти, сама является открытой проблемой. Это стало особенно ясным именно теперь, когда целые пласты истории оказались мифологизированы, идеологизированы, написаны с позиций евроцентризма, расизма, андроцентризма и тому подобное. Современные историки пересматривают их; такова, к примеру, история колонизации Австралии, Океании или Сибири. Но кто может поручиться, что историки будущего не сочтут современные — честные и объективные — исторические работы еще одним мифом? Мифологизация прошлого почти неизбежна, и я думаю, что ее не следует воспринимать как нечто негативное. Ведь миф имеет свою собственную ценность, являясь существенной частью истории. В каком-то смысле миф столь же реален, как и факт, но это — иная реальность. Будучи порождением коллективного сознания, миф — такой же объективный факт, как и любой исторический факт. История, основанная на мифе (например, Время сновидений австралийских аборигенов), и история, основанная на документированных фактах, — это две параллельные истории, и я с равным уважением принимаю каждую из них.
«Миф», которым я занимаюсь, представляет собой результат мифологизации сравнительно недавнего прошлого. Тем не менее, я полагаю, что слово «миф» лучше передает суть этого феномена, чем «легенда», поскольку, как ни странно, подобные «мифы» строятся по модели древних мифов. Предки, к примеру, приобретают в них черты, типичные для культурных героев, побеждают зло и совершают «странствия», которые в традиционном обществе были бы увековечены сакрализацией местности, по которой пролегли их пути (об этом будет рассказано в главах «Кубок царицы» и «Русский культурный герой на австралийской земле»).
Мое исследование истории семьи Ильиных — это попытка разобраться, как мифы и факты переплетаются в жизни обычных людей на протяжении нескольких поколений и как этнические традиции окрашивают их историческую память. Это также книга о том, как жизнь, которую, по обычным меркам, можно было бы счесть неудачной, увенчалась, благодаря мифу, успехом. В центре книги — два героя: Николай Ильин, живший в мире идей и мифов, и его сын Леандро, который проводил эти идеи в жизнь и, делая это, заложил основу для создания новых мифов.
Разнообразие моих источников определило и жанр книги: временами это историческое, этнографическое или литературоведческое исследование, временами — документальный роман. Работа эта полифоническая: голоса нескольких поколений Ильиных — русского интеллигента, австралийского гуртовщика, девочки-аборигенки, гондурасского пионера и молодого поколения аборигенов-интеллигентов — переплетаются друг с другом, чтобы рассказать нам о необычайной истории этой семьи.
* * *
Я предприняла это исследование, еще не предполагая, чтo может мне встретиться на этом пути. В июле 1996 года я отправилась в Квинсленд по следам Николая и его семьи и разыскала многочисленных потомков его сына Леандро. От них, и особенно от Флоры Хулихэн, его старшей дочери, я услышала удивительные семейные предания об их русских и аборигенских предках. Флора, выросшая в австралийском буше и никогда не учившаяся в школе, едва могла читать по-английски, не говоря уже о русском, тем не менее, несмотря на все перипетии ее кочевой жизни, она сохранила как самое драгоценное свое достояние архив Леандро с рукописями ее деда — Николая Ильина. Другая часть семейного архива колесила много лет по Квинсленду с семьей старшего сына Леандро Ричарда Иллина, с этой частью архива я познакомилась в Маланде, на плато Атертон. Именно в этих местах и была ферма Ильиных, отсюда в 1910 году они начали свою австралийскую Одиссею. Это была земля племени нгаджон, из которого и происходила жена Леандро Китти. Да, они умели хранить память о своем прошлом.
Тогда, полная впечатлений от встреч с потомками Леандро, от их материалов и тех мест, по которым пролегли пути странствий этой семьи, я начала поиск фактов в русских и австралийских архивах и библиотеках. Я стремилась сопоставить каждое слово семейных преданий с фактами и таким образом понять законы, согласно которым они были созданы. Даже для меня, выросшей в России и знавшей мир российских архивов и библиотек, получение русских материалов оказалось непростым делом. С 1990 года я жила в Австралии и не могла поехать в Россию сама. Все мои надежды были на помощь моих коллег и друзей. Временами, когда одна попытка за другой терпела неудачу и месяцы бесплодного ожидания складывались в годы, я начинала думать, что материалы о Николае заколдованы, что он не хочет, чтобы мы ворошили прошлое. И в некоторых случаях мне действительно пришлось отступиться, так и не узнав, «что есть истина». И все же поиск русских материалов во многих случаях увенчался успехом, я получила копии его писем и книг. Но самой большой удачей было заочное знакомство с Валентиной Александровной Проводиной, директором местного музея в Туркaх, недалеко от деревни Ильинка, в которой Николай родился. Надеюсь, что когда-нибудь там будет открыта посвященная ему экспозиция и, таким образом, он вернется к своим землякам, к своему народу, во имя которого он начал борьбу за справедливость много лет назад.
Николай Ильин оставил потомков не только в Австралии, но и в Гондурасе, где его сын Ромелио (1886-1976) и дочь Ариадна (1890-1971) тоже стали родоначальниками больших семейных кланов, насчитывающих ныне более ста человек, и в Соединенных Штатах Америки, куда некоторые из них переселились. Сохраненные ими семейные предания, документы и фотографии также сыграли большую роль в моей работе над книгой. К сожалению, я не имела возможности непосредственно встретиться с членами этой ветви семьи, и рассказ об их жизни не такой обстоятельный, как об австралийско-аборигенской линии.
Плодотворными оказались и мои изыскания в австралийских архивах и библиотеках, которые позволили мне во всех деталях рассказать историю сына Николая — Леандро, второго героя этой книги. Как оказалось, я познакомилась с Леандро еще в начале 1980-х годов в России, когда я только начинала собирать материалы об истории русских в Австралии. Тогда я обнаружила заметку в газете «Новое время» за 1912 год о поездке Леандро на север Австралии, чтобы выяснить пригодность этих мест для русской колонии. Статья не называла его по имени и была подписана лишь буквами «Н. Ил.». Кто мог предвидеть тогда, что однажды, уже в Австралии, я обнаружу рукопись дневника путешествия Леандро, рассказывающего об этой самой поездке 1912 года! Потом мне удалось найти его многочисленные письма властям в связи с его борьбой за право на официальный брак с Китти (белым жениться на аборигенках в то время было запрещено), его письма в защиту аборигенов, статьи в North Queensland Register и Herbert River Express. Оказалось, что Леандро, который в Австралии был простым гуртовщиком и лесорубом и умер в забвении, скрывал под своей непритязательной внешностью талант выдающегося демократа-публициста, которым Австралия теперь по праву гордится.
Но Леандро был не только писателем; он был удивительной личностью, копией и противоположностью своего отца. Хотя оба они были одержимы одними и теми же идеями, жизнь их сложилась по-разному, и именно Леандро сумел претворить идеи своего отца в жизнь. Николай был государственным служащим и санкт-петербургским адвокатом, Леандро стал «адвокатом из буша» и стяжал славу «народного советника» в маленьком городке Ингеме на севере Квинсленда. Николай стремился переделать весь мир, Леандро умел ценить ту жизнь, что выпала на его долю. Николай провел свою семью через пять континентов, Леандро оставался со своей семьей в одних и тех же местах.
История семьи Леандро не вписывается в рамки традиционной семейной истории, которая собирает сведения о том, кто где родился, женился и умер, какую приобрел собственность, где работал или воевал. Это — история семьи, возникшей из любви двух столь разных людей с противоположных концов земли — Леандро Ильина, родившегося в Ташкенте, и Китти Кларк из племени нгаджон в Северном Квинсленде. Но это — и история семьи, которая появилась из страстной веры Леандро в грядущее братство людей вне зависимости от цвета кожи, его мужества перед лицом ханжества и всевластного чиновничества, его борьбы за честность и справедливость. Мужество его было особого рода, это было повседневное мужество — не скрывать свое русское происхождение, защищать свою жену и детей перед лицом властей от высылки в резервацию, а затем, что не менее трудно, не опускать голову перед теми, кто бросал на них насмешливые и косые взгляды. Мужество понадобилось ему и для того, чтобы решиться навсегда расстаться со своими собственными родителями, братом и сестрой, которые в 1920 году покинули Австралию. Леандро остался в Австралии из-за своего пасынка-аборигена Джинджера, так как власти не выпускали его из страны, а разлучить Китти с ребенком Леандро не мог. Огромное мужество понадобилось ему и в 1925 году, когда Китти умерла при родах, оставив его с шестью детьми-аборигенами, мал мала меньше. Он так и не женился и один поднял всю семью. Именно после смерти Китти он стал одним из первых белых борцов за права и достоинство всех аборигенов. И день за днем, до самой своей смерти в 1946 году, он, одинокий борец, оболганный властями и осмеянный ханжами и мещанами, поднимался снова и снова, борясь за справедливость и защищая честь — я не боюсь этого громкого слова — австралийской нации, которая в те годы все еще была в тенетах расовых предубеждений, было ли то по отношению к русским, аборигенам или итальянцам.
Но события далекого прошлого не были единственной темой моего исследования. В равной мере меня интересовала и жизнь молодых Ильиных-аборигенов — их этническая самоидентификация, их связь с аборигенским прошлым, их отношение к европейским предкам. Надо оговориться, что хотя я часто называю Ильиных аборигенами, действительность, конечно, гораздо сложнее. Некоторые из них скорее скажут о себе, что они австралийцы, у которых среди предков были аборигены, или ответят подобно Флоре, которая на вопрос о том, кем она себя считает — русской, аборигенкой, австралийкой — ответила: «я — человек».
Особенно поразило меня в этой семье постоянное стремление к борьбе за справедливость, которое они унаследовали от Леандро и Николая. Несколько членов этой семьи стояли у колыбели движения за права аборигенов в Квинсленде еще в шестидесятые годы (здесь были свои «шестидесятники» — аборигены), многие члены семьи ныне работают в различных аборигенских организациях, пополнив ряды молодой аборигенской интеллигенции. Символично, что Эдди Мабо — одна из самых важных фигур в истории Австралии конца ХХ века, добившийся решения верховного суда Австралии о возвращении аборигенских земель их традиционным собственникам, — был вовлечен в эту борьбу годы назад Ричардом Хулихэном, зятем-аборигеном Леандро. Семена, посеянные в каменистую землю Австралии Ильиными, русскими мятежниками, дали первые всходы…
С раннего утра все в Ильинке было в движении. Из деревни пришли девушки, чтобы помочь старому повару с обедом. Винный подвал был открыт, и Евгения, мать Коли, с помощью садовника Ефима выбирала цветы для своего платья и украшения комнат. Коля, четырехлетний светловолосый мальчик, был наряжен в белые панталоны с кружевами и в синее платьице-кафтанчик, украшенное белыми галунами. Сегодня ему было строго-настрого наказано не спускаться к реке.
Ильинка, родовое имение Ильных, располагалось среди бескрайних южнорусских черноземных степей, в Саратовской губернии. Усадьба стояла на холме, а вниз, к реке, террасами спускался сад. Река с пугающим названием Щербедина, была любимым местом Колиных игр — царство лягушек, головастиков и стрекоз. Особенно он любил, когда к реке спускались мальчишки из их деревни, чуть старше его самого. Они пригоняли сюда уток с утятами, а затем, сбросив домотканые рубашки, плескались у берега, а то и ловили раков и рыбу, используя верши, плетенные из лозы. Да, чего только не было в Колиной Ильинке! Даже Колины любимые шампиньоны, которые Ефим выращивал в теплице.
В то утро Коля недолго грустил из-за запрета спускаться к реке. Сегодня и в самом доме было столько интересного — таинственная, прохладная темнота винного подвала, песни, которые девушки распевали, работая в доме, и передающееся всем радостное волнение его маменьки. Но самый лучший момент наступил, когда его папенька, Дмитрий, закончив распоряжения по хозяйству, сел в кресло-качалку на террасе с трубкой в руке, и Коля, забравшись к нему на колени, наконец-то завладел его вниманием. Иногда в такие моменты папенька рассказывал ему об их предке Дмитрии Ильине, который сжег турецкий флот под Чесмой, или о его собственном отце, Николае, дедушке Коли, который в Бородинской битве потерял руку. А бывало, что он позволял Коле — восхитительный момент! — взять в руки шашку или пистолет, висевшие на стене в кабинете, и рассказывал ему о своем первом сражении с турками. Это было в Кулевче в 1829 году, когда он с другом, — оба они были эстандарт-юнкера, отвечающие за полковое знамя, — своей храбростью воодушевили солдат не дрогнуть при турецком нападении, и русские, наконец, выиграли сражение.
Но в тот замечательный день папенька решил почитать Коле историю Колумба из «Всемирного путешественника». Слушая чтение, Коля как зачарованный глядел на цветную картинку в книге — синее море, белые паруса, желтый песок, зеленые пальмы и темнокожие туземцы, окружившие отважного капитана. Он всматривался в картинку, как будто ему открылось, что эта земля (которую потом назовут Гондурасом), так поразившая его в их степной Ильинке, однажды станет для него домом и местом, где он обретет вечный покой, и что его правнуки смешаются с потомками индейцев и испанцев, изображенных на этой наивной картинке.
Коля первым заметил, что на дороге, которая вилась среди зеленеющих лугов, появился экипаж. Это был их долгожданный гость — художник, которого папенька пригласил к ним в имение написать их семейные портреты. Пройдут годы, но этот портрет навечно сохранит чувства, испытанные им в тот далекий день — он нежно прижимается к маменьке на залитой солнцем лужайке перед их домом… запах масляных красок… и страх, что он шевельнулся, хотя ему велели не двигаться.
Художник, — хотя, по строгим меркам, он был всего лишь провинциальный ремесленник, — сумел поймать самую важную черту в лице Евгении — ее силу духа. Даже все атрибуты женственности — мягкие складки легкого утреннего платья, кокетливая шляпка, украшенная цветами, кремовая роза в руке — не смогли скрыть силу духа этой молодой женщины. Именно эта сила духа, в конце концов, и привела ее, дочь польского графа, в эту Богом забытую Ильинку. Сила духа и любовь.
…В тот день она стояла на балконе их дома в Познани, разглядывая проходивший внизу Елисаветградский гусарский полк. Красивые, сильные, словно слитые в единый организм, они двигались по улице как дивные рыцари ее грез. Гусары — великолепные в своих светло-синих доломанах, украшенных рядами золотых галунов и пуговиц, в белых, обрамленных мехом, ментиках, наброшенных на плечи, с высокими, белыми киверами, с блестящими саблями и карабинами, с белыми полевыми сумками, украшенными царской короной. А кони — выхоленные, под синими седлами тонкого сукна с кистями!
Она заметила Дмитрия Ильина сразу. Как влитой он сидел на скакуне, а за ним стройно двигалась его часть. И вдруг он заметил ее и улыбнулся ей, а она помахала ему рукой в ответ, и в тот момент она уже знала, что если бы он позвал ее, она пошла бы с ним хоть на край света. Пошла бы несмотря на то, что ее семья относилась к русским как к оккупантам, захватившим ее родину. Это они подавили польское восстание в 1831 году, когда она была еще ребенком. А перед этим, в 1812 году, ее отец, граф Ян Потоцкий, присоединился к армии Наполеона Бонапарта, который шел покарать Россию. На этот раз, в 1848 году, русские войска шли через их места, направляясь в Венгрию, где бурлила революция. И все же она пошла бы с этим человеком, если бы он только позвал ее. И он позвал. Они оба прекрасно знали, что ее семья никогда не позволит ей выйти замуж за русского. И тогда она сделала то, что делали героини ее любимых романов — тайно бежала с Дмитрием из родительского дома, а потом обвенчалась.
Почти 150 лет спустя ее правнучка Нелли вспомнила семейное предание о том, как «Евгения послала свою служанку купить какой-то необычный цветной сахар, и пока та его искала, она успела быстро собраться и бежать с лейтенантом Ильиным».
Что бы не выпадало на ее долю в дальнейшем, она — гордая полька — никогда не жаловалась, и ее сила духа никогда не покидала ее. Пройдет еще немного времени, и ее муж скоропостижно умрет, оставив ее с шестилетним Колей в чужой стране. И тогда вновь та же сила духа поможет ей выстоять и воспитать ее любимого мальчика. Но все это — впереди, а пока Коля, в лучах солнца, стоит рядом с ней и серьезно смотрит на художника.
Художник изобразил Колю как маленького взрослого, в стиле, обычном для русского провинциального портрета того времени. Даже его синее платьице-кафтанчик, перетянутое пояском, напоминает цветом и отделкой синюю форму гусарского полка его отца. Не о себе ли самом выросший Николай скажет годы спустя: «пятилетний ребенок с осанкой и манерами взрослого, выдержанного денди — вот идеал современного дитяти».4 Он смотрит на нас с недетским, серьезным выражением лица, и только его нежно склоненная золотистая головка передает ощущение его почти младенческой хрупкости, да еще обруч, который он сжимает в руке, напоминает о том, что перед нами — мальчик, а не взрослый.
Колесо жизни этого мальчика скоро завертится в неудержимом беге, как крутился когда-то его обруч, пущенный с пригорка в их саду в Ильинке, и шестьдесят пять лет спустя он окажется на другом конце земного шара, на берегу безымянного высохшего ручья, который позже будут называть лощиной Ильина (Illin Gully). Там, в такой же солнечный день как этот, его темнокожие внуки Джинджер, Дик и Том, его австралийские внуки-аборигены, будут бегать вслед со ржавым железным обручем по лесной дороге у ручья. Точно так, как он в детстве сбегал вниз к реке, в Ильинке. Его внуки — босые, едва одетые, спящие на охапке сухой травы в хижине, сколоченной его сыном из пластов эвкалиптовой коры… По сравнению с Колей — златоволосым мальчиком из его прошлого, который уже тогда был молодым барином, владельцем десятков человеческих душ, — они будут нищими, и все же они будут богаче его — у них будет свобода. И глядя на этих темнокожих мальчишек, бегущих с веселым смехом за обручем по бушу, среди эвкалиптов, он поймет, что его жизнь прошла не даром. Колесо удачи, колесо рулетки, колесо жизни… И ведь действительно, почти вся его жизнь проляжет между этими двумя солнечными днями, в Ильинке и лощине Ильина.
А в тот солнечный день, в Ильинке, никто и не подозревал, что Коля, этот хрупкий мальчик, который позирует с такой гордостью для семейного портрета, пришел в эту семью не для того, чтобы продолжить ее традиции, но чтобы порвать с ними, чтобы стать последним владельцем Ильинки, чтобы искупить грехи своих предков…
* * *
Николай Дмитриевич Ильин — Коля, — который позже будет носить имя Николас Иллин, родился 27 ноября (9 декабря) 1852 в имении Ильинка в Балашовском уезде, Саратовской губернии, на полпути между Тамбовом и Саратовом.5 Его предки — дворяне-военнослужащие — переселились сюда из Тамбовской губернии в 1790-х годах.6 Ильинка, их родовое имение, насчитывала более ста душ крепостных крестьян. Евгения строго соблюдала дистанцию между усадьбой — миром Коли — и деревней с их крепостными крестьянами. Она никогда не забывала, что «она аристократка и всегда вела себя так, как будто она выше всех», — рассказывает ее правнучка Нелли. Внезапная смерть Дмитрия, казалось бы, должна была убедить Евгению, что ее решение порвать со своей польской семьей было ошибкой, но гордость не позволила ей вернуться, и заботы об имении и воспитании сына легли на ее плечи. Но она была молода и красива и вскоре вышла замуж за соседа-помещика — человека, по мнению Николая, «малограмотного и грубого».
Этот брак еще более отдалил Колю от матери, но их разлад начался раньше. Он рос мечтательным, импульсивным и одиноким ребенком. Евгения хорошо его понимала, может быть лучше, чем он понимал самого себя, и она предвидела опасности, которые будут ждать его во взрослой жизни. Но единственный путь, который она знала, было воспитание в духе comme il faut, в соответствии с нормами их времени и класса. К тому же, видя, что отношения Коли с отчимом не складываются, она попыталась совместить в своем лице роль матери с ролью отца. Этот подход не сработал, мать, лишив его своей женской мягкости и нежности, не смогла заменить суровое мужское воспитание, которое он с готовностью принял бы от отца-военного. Счастливое детство в дворянском гнезде не состоялось. Годы спустя он вынесет матери суровый приговор: «Мать моя — мало образованная женщина, хотя очень меня любила, но своим деспотическим характером и неразумным воспитанием дала неправильное направление моему развитию».7 Вполне возможно, что причина его последующих жизненных неудач таилась в его сложных отношениях с матерью. И с детства у него останется жажда равенства в любви, жажда любви без страха — то, чего он не получил в детстве. Пройдут годы, прежде чем он найдет женщину, которая сможет удовлетворить эту жажду.
Когда пришло время учиться, Колю отправили в Тамбовскую гимназию — несколько дней пути в тройке по степным проселкам под звон колокольчика. После простора и свободы, к которым Коля привык в Ильинке, после дружбы, хоть и вопреки материнской воле, с деревенскими ребятами, Коля оказался в маленьком мирке провинциального русского города.
Флора, его внучка-аборигенка, дала мне чудесным образом сохранившуюся реликвию тех времен. Это — фотография человека средних лет, на обороте которой с трудом можно разобрать выцветшую подпись: «Дорогому другу и товарищу Николаю Ильину на добрую [память] сердечно любящий его…» — но подпись почти невозможно было прочитать. Как-то раз, листая книгу Чехова, я наткнулась на фотографию Чехова с группой актеров. Лицо одного из них, В.Н. Давыдова, показалось мне странно знакомым. Я снова взяла фотографию Флоры — ну конечно, это был он, и буквы подписи сложились в слова «Иван Горелов (по театру Давыдов)». Владимир Николаевич Давыдов (1849-1925) был известным русским актером, который прославился, играя в пьесах Чехова, Толстого и других писателей. Он и Николай Ильин подружились, учась в Тамбове, когда Давыдов все еще носил имя Иван Горелов. После окончания гимназии их жизненные пути разошлись: Горелов бродил по дорогам России, выступая в провинциальных театрах, в то время как Николай метался между Петербургом, Америкой и Средней Азией в поисках правды. Однажды, в холодный зимний день 1886 года, двадцать лет спустя после отъезда из Тамбова, они встретились в Петербурге и обменялись фотографиями…
Тамбов 1860-х годов был, согласно Давыдову, неприглядным местом — он писал в своих воспоминаниях: «Грустное впечатление произвел на меня Тамбов. … Город тонул в непролазной грязи… Единственным украшением города были покосившиеся на сторону и никогда не зажигавшиеся фонари. Скука в городе стояла невообразимая. … Все вечера тамбовцы проводили за картами и в сплетнях. Библиотеки не было, постоянного театра тоже».8
Тамбовская гимназия, в которой они учились, должна была дать им хорошее образование по таким предметам как литература, история, западноевропейские языки (французский и немецкий), латынь, математика и естественные науки. Однако мнение Николая о полученном им образовании было весьма критическим: «Я … шел во всех классах первым учеником, но знаний из гимназии вынес сравнительно немного, а развития еще того менее, хотя окончил курс с первой золотой медалью. Уже с четвертого класса я обременял учителя словесности массою своего доброхотного сочинительства, но старик читал лишь редкие из моих тетрадей и ограничивался тем, что ставил мне постоянно пятерку. Каких-либо указаний или направления от него и ожидать было нечего, так как он едва передвигал свои восьмидесятилетние ноги и, к тому же, редко был трезв».
Николай отнюдь не преувеличил. Давыдов рисует еще более мрачную картину. «Я очутился в бедламе, именуемом тамбовской гимназией. … В мое время она была вместилищем всего дурного и скорее походила по нравам на бурсу, хотя воспитывались в ней преимущественно дворянские дети. … Помещение гимназии было страшно тесное, грязное, сырое… Директор гимназии, добрейший Артюхов, был человек бесхарактерный, и дисциплины, вследствие этого, не было никакой. Педагоги, гимназисты, дядьки делали, что хотели. Воровали, кому было не лень. <…> Учились мы чему-нибудь, а главное — как-нибудь, вернее, ничему и никак не учились. Пособий не было никаких, читать было нечего, уроков не задавали и, следовательно, и не готовили. В классах на уроках стоял такой галдеж, что при всем желании что-либо схватить, усвоить, сделать это было немыслимо. <…> В гимназии царила рутина, застой. Никто нами, детьми, серьезно не интересовался, и росли мы предоставленные самим себе, на волю судьбы, правда, росли с большим знанием жизни».
Николай, однако, был лишен даже этой школы реальной жизни. В автобиографии он писал: «Дома я состоял под неусыпным надзором тетки — старой девы, — которая решительно не допускала меня ни до знакомства, ни до обмена мыслей с кем бы то ни было. Знал я лишь учебники да небольшую лавочку-библиотеку некоего Шемаева. В ней было несколько сот преимущественно нелепых книг, и за мою бытность в гимназии я их прочел буквально все».9
Я не сразу поняла, как обманчиво может быть использование стереотипных схем при реконструкции жизни такой сложной личности как Николай Ильин. Например, читая его краткую биографию в биографическом словаре русских писателей10, я была готова отнестись к нему как к «типичному» юноше того времени. Так, тот факт, что он закончил Тамбовскую гимназию с золотой медалью, говорил о стремлении к знаниям и хорошем образовании. Поступил в Медико-хирургическую академию (Петербург) — это значило, что он, как и другие прогрессивные молодые люди того времени, хотел получить практическое образование, которое он смог бы обратить на благо народа. «Запутавшись» в студенческой истории, уехал в США, не закончив курс в академии — это, конечно же, значило, что он бежал, опасаясь ареста, будучи вовлеченным в какую-то радикальную студенческую организацию. Медико-хирургическая академия действительно славилась как рассадник революционного студенческого движения, и многие из ее студентов преследовались властями. Мое воображение уже было готово отождествить его с Базаровым, героем «Отцов и детей» Тургенева. К счастью, меня остановил сам Николай, который в своей автобиографии создал совсем другой образ себя самого, образ, позволяющий увидеть перечисленные выше факты под новым углом.
«Перед выпускным экзаменом [в 1868 году] мать мне объявила, что если я не получу первой золотой медали, то чтобы я не смел возвращаться домой. Медаль я получил, но на экзамены ходил с револьвером в кармане на случай неудачи. По окончании гимназического курса мать спросила меня, к какой деятельности я имею призвание и в какое высшее учебное заведение намерен поступать. Уже не раз задавал я сам себе этот вопрос, но ответа на него не находил; другими словами, хотя в науках я, пожалуй, был достаточно сведущ, но в сущности гимназия не пробудила во мне склонности решительно ни к какой отрасли знания.
Однако, нужно было что-нибудь выбрать и, купивши книжку, совмещавшую в себе программы и порядок поступления во все высшие учебные заведения империи, я остановился на медикохирургической Академии лишь потому, что желающим поступить в нее можно было сравнительно долее оставаться в деревне и воспользоваться осенним охотничьим сезоном… Таким образом я, страстный охотник, мог взять осенний вальдшнепный пролет. Это имело решающее влияние на всю мою жизнь, так как антипатии к медицинским занятиям я пересилить не мог и курса ни в Академии, ни в другом высшем учебном заведении не окончил. Причиною этому, впрочем, помимо отвращения к медицине, было также и то, что выросши точно в монастыре, совершенно изолированном от всякой общественной жизни, я, едва лишь приехал в Петербург, попал в кружок бесшабашной молодежи и проводил время крайне легкомысленно. В результате, запутавшись в одной незначительной студенческой истории, я уехал в Соединенные Штаты».
Мы никогда не узнаем, что это была за «незначительная студенческая история». В автобиографическом романе Николая «В новом краю» Алексей Силин (двойник Николая Ильина) представит эти события еще более драматично: «Быстро промелькнули первые годы студенчества и неудачно оборвались бегством за границу. Непосильная, непривычная борьба в новой стране за насущный кусок хлеба, весть о возможности вернуться на родину, трогательная встреча на железнодорожном вокзале с матерью, одно время считавшей своего сына погибшим безвозвратно».
И затем эти же события, как будто всплывая со дна прошлого, отстоящего от нас на 125 лет, пришли ко мне в виде семейной легенды, сохраненной его внучкой-аборигенкой Флорой: «Мой дедушка учился на доктора. Он не хотел быть доктором. Тогда говорили, что когда делаешь операцию, например, вскрываешь нарыв на пальце, надо курить. А вот этого он как раз и не хотел делать. Он не хотел курить. Ну так вот, он имел обыкновение играть на деньги. У него, должно быть, было много денег. И вот случилась такая история, о которой мне рассказывал отец — я не знаю, где это было, я была слишком маленькой, чтобы запомнить — но мой дедушка играл на деньги, по крупному играл, говорил мой отец. И его приятель дал ему какие-то деньги, на время, а потом пришел за ними, а может это мой дедушка одолжил ему деньги. Так или иначе, тот стал угрожать дедушке, что он сообщит в полицию, что тот дает деньги как ростовщик, в общем угрожал втянуть его в какую-то историю. Дедушка схватил деньги, они были в железной шкатулке, и хотел его этой шкатулкой ударить по голове. И тут у него в голове мелькнула мысль: "Лучше не надо. Тогда меня возьмут за убийство". И он просто отдал деньги».11
Наконец части его жизни, как кажется, состыковываются. Но мы ошибемся, если примем за чистую монету эти разноликие образы Николая — одинокого юноши из провинции, задыхающегося без духовного развития в примитивной школе, или деревенского парня — страстного охотника, или городского повесы-картежника. Николай еще только начал писать свой шедевр — свою жизнь, — он еще только начал игру в прятки с прошлым и будущим, и он снова толкает маятник в противоположном направлении.
На сей раз Николай делает это в своей первой книге «Шесть месяцев в Соединенных Штатах Северной Америки», в которой он рассказал о пребывании там в 1872 году. Ему тогда было всего девятнадцать лет, но каким зрелым наблюдателем проявил себя этот юноша. Такую книгу не мог бы написать ни провинциальный гимназист, ни барчук-охотник, ни сумасбродный игрок. Впрочем, безрассудство как раз у героя книги было: «Кровь хлынула в голову; сильнейшая злоба закипела во мне… нервно сжал я рукоятку топора», напишет он о втором дне в Америке, когда он чуть не убил своего работодателя, обнаружив, как безжалостно этот человек обманул его. Но безрассудство было, возможно, единственным, что объединяло его с другими ипостасями Николая Ильина, с которыми мы уже познакомились. Безрассудство, да еще неясная причина побега в Америку. Все остальное было другим.
Николай отправился в Америку со своим другом С., пылким, красивым юношей с длинными курчавыми волосами (его мать была грузинкой). Он был выдающимся гимнастом и борцом и обычно ходил в русской красной рубахе. Как и у Николая, у него за плечами было неудачное студенчество — он учился в Петербургской Академии Художеств. Влившись в поток эмигрантов, через Гамбург, Гулль и Ливерпуль они добрались до Нью-Йорка. Весь мир, казалось, был в движении. Наблюдая переселенцев, Николай делал вполне зрелые суждения о различных нациях. Сравнивая англичан с американцами, немцами и ирландцами, он размышлял, в какой мере успех каждой этнической группы в Америке был связан с ее национальными ценностями и национальным характером. Его суждения, хотя и критические, никогда не были расистскими, причем свой собственный негативный опыт, связанный с людьми той или иной национальности, он не переносит на нацию в целом. Например, многие русские эмигранты попадали в Америке в руки российских дельцов-евреев (вспомним «Без языка» Короленко), Николай тоже не избежал этой участи, но, в отличие от многих из его соотечественников, он судит о евреях без предвзятости.
Мастерство, с которым написана книга, делает очевидным, что Николай был отнюдь не ограниченным провинциалом, не читавшим ничего, кроме «нелепых книг» из библиотечки Шемаева. (Выяснилось, кстати, что Тамбовская гимназия имела хорошую библиотеку, насчитывающую около тысячи томов). Он приехал в Америку, ожидая увидеть сказочную страну своего детства: «Страна саванн, льяносов, страна девственных лесов, бизонов, кайманов, ягуаров и гремучих змей», страна краснокожих храбрых индейцев, страна, о которой они «осмеливались только мечтать, как о чем-то заповедном, недосягаемом». В то же самое время, однако, он обнаруживает глубокое понимание разнообразных социальных и политических проблем этой страны, «начитавшись всласть сочинения г. Циммермана "Путешествие по Америке", в котором русский путешественник превозносил социально-экономические достижения молодой заокеанской демократии». И когда, наконец, американский берег появился на горизонте, у Николая едва не брызнули слезы из глаз.
Увы, ему не удалось найти ни одну из своих Америк. Вместо этого он и его друг С. будут обмануты и на два месяца буквально обращены в рабство американским фермером и, вырвавшись от него, обмануты снова и снова, а однажды толпа, разожженная ксенофобским фанатизмом, забросает их камнями. В конце концов Николай научится лгать для того, чтобы получить работу и таким способом спасти от голода коммуну русской молодежи, к которой он присоединится в Нью-Йорке. Это знакомство с изнанкой американской действительности будет очень болезненным, но, несмотря на все свои мытарства, он не осудит страну своей мечты. Напротив, за уродливыми деталями, выступающими на первый план — мошенниками, капиталистической эксплуатацией, беспощадностью к слабому, — он разглядит главное. Его собственные невзгоды не заставят его забыть об американских принципах демократии, личной свободы, рационализма, о технических достижениях и высоком уровне жизни этой страны, о культурности ее населения, о социальной и расовой толерантности.12
Да, для девятнадцатилетнего юноши он показал завидную зрелость ума и блестящие задатки, чтобы стать писателем или ученым. Может быть мы наконец-то начинаем понимать, кем был в действительности Николай Ильин? Но приняв этот образ как единственную правду, не ошибемся ли мы снова? Может быть все образы себя самого, созданные им, имеют равное право на существование в шедевре, который он создает — в его жизни? В шедевре, в котором Николай-герой неотделим от Николая-антигероя, а действительный Николай от своего воображаемого двойника.
* * *
Николай покинул Америку в августе 1872 года и отправился прямо в Ильинку. Медико-хирургическая академия и его петербургская студенческая жизнь навсегда остались в прошлом. Учебники по медицине были сложены в сундук. Эти учебники объедут с ним весь мир и, наконец, в 1927 году, уже после его смерти, их унесет наводнением на реке Бэдекин в далекой Австралии…
Ильинка, в которую он вернулся, была, казалось, все той же, но теперь он смотрел на все новыми глазами. Крестьянские избы, потемневшие под осенними дождями, казалось, еще глубже вросли в землю. Сбившись в кучу, они лепились по берегу Щербедины. И их жители, одетые в домотканую одежду летом и в овчинные тулупы зимой, казались реликтами древней эпохи. Избы с крохотными оконцами, где печь занимала четверть пространства, долгими зимними вечерами освещались коптилками. Зимой жители делили избы с птицей и скотом. Крестьяне больше не были крепостными, но отмена крепостного права, казалось, едва ли улучшила их жизнь. Они жили в постоянной нужде, несмотря на бесконечный тяжелый труд и плодородие почвы (чернозем в этих краях был в метр глубиной). Но техника пахоты все еще была архаичной — соха, которую тянула слабосильная лошаденка. Они выращивали рожь, немного овса, проса, пшеницы и гречи. На их натуральное хозяйство, при котором они худо-бедно обеспечивали себя всем необходимым, отмена крепостного права наложила почти непосильное бремя — теперь они должны выплачивать деньги бывшим господам за свои небольшие земельные наделы. Это привело к новому типу порабощения, на этот раз экономического, местными кулаками.13
Николай поселился в господском доме, в той же самой комнате, где он жил в детстве. Колесо его жизни завершило свой первый круг. Пока на его жизненном пути были одни неудачи — ни Петербург, ни Америка его не приняли. Но ему было только двадцать лет, и он не падал духом. К тому же он загорелся новым планом, на осуществление которого он готов был бросить всю свою энергию. Он сделает то, что его семья должна была сделать давным-давно — выполнит свой долг перед крестьянами. В течение нескольких поколений тяжелый труд их крепостных обеспечивал благосостояние его семьи, его образование и жизнь в Петербурге, даже его путешествие в Америку. Теперь пришло время платить долги. Это новое убеждение было, пожалуй, самым главным итогом последних бурных лет его юности. Такие мысли стали появляться у него еще в Петербурге, где воздух, казалось, был наполнен идеями о долге интеллигенции перед народом. Это было краеугольным камнем идеологии народников, и в начале 1870-х годов многие интеллигенты шли в народ, селились в деревнях как учителя, врачи или ремесленники и в то же самое время «просвещали» крестьян, проповедуя идеи справедливости и революции. Николай еще не был готов принять всю идеологию народников, но мысль о долге перед народом глубоко запала в его душу. И в народ ему не надо было «ходить», их недавние крепостные, — убогие, забитые, неграмотные, — жили рядом с ним.
Как только мать позволила ему самому распоряжаться имением, он начал эксперимент, позже описанный им в романе «В новом краю». Он, как и его двойник Силин, «владелец небольшого отцовского поместья, задается несбыточной химерой — возвысить заработную цену в двух-трех соседних деревнях и тем освободить крестьян от гнета кулаков. Химера остается химерой, а деньги Силина чрез крестьянские дырявые карманы проскальзывают в кованые сундуки тех же кулаков». В «Песнях земли» Николай добавлял, что он «скоро перессорился со всеми "кулаками" по соседству» и вынужден был покинуть родные места.14 Эта пассивность русского крестьянина глубоко разочарует Николая, но он никогда не будет винить в этом самого крестьянина, понимая, что этот тип характера создали особые российские условия.
Но это было не единственной неудачей, которую Николай претерпел на этом витке жизни. Вскоре после возвращения в Ильинку у него появилась крестьянская девушка из соседней деревни Туркu. Хотя он и хотел изменить старые отношения между господами и крестьянами, здесь он пошел по пути, проторенном его предшественниками. Некоторые помещики, как, например, герои произведений Льва Толстого «Воскресение» и «Дьявол», позже испытали раскаяние, но многие едва ли беспокоились об изломанных судьбах своих крестьянских наложниц. В октябре 1873 года у Николая появился незаконнорожденный сын, получивший имя Иван Герасимович Иванов.15 Николай не имел никакого намерения жениться на матери мальчика — примерно в это же время он вступил в брак со своей первой женой. Но в отличие от других помещиков, он не бросил своего сына и заботился о нем, насколько позволяли ему условия его жизни. Он никогда не упоминал эту историю в своих произведениях, но, очевидно, никогда и не забывал о ней: когда, годы спустя, в Австралии, его сын Леандро оказался в подобной ситуации и решил жениться на женщине-аборигенке, ждавшей от него ребенка, Николай был первым, кто поддержал его.
Первый брак Николая был заключен в соответствии с его социальным положением и нормами его среды, словом был comme il faut. Его женой стала дочь полковника Вера Томич, «красивая, бойкая, образованная девушка», — так он описывает ее в романе «В новом краю», в котором она выведена под своим собственным именем. Из романа следует, что их отцы были сослуживцами и «сделали вместе турецкую кампанию», причем отец героя отличался «бесшабашной удалью». Герой романа женится на Верочке, чтобы спасти ее от брака со старым генералом. Соответствовало ли это реальным обстоятельствам брака Николая, остается неизвестным, но — и в жизни, и в романе — брак этот скоро распался, несмотря на рождение у них ребенка.16
В романе их отдаление друг от друга объясняется «рознью взглядов, непониманием друг друга в самых обыденных вопросах семейной и общественной жизни». В действительности же, как кажется, была другая причина, о которой рассказывает внучка Николая, Нелли: «Насколько я понимаю, первая жена Николая была ему неверна. Об этом дедушка узнал от друга, и вот он однажды сказал ей, что уезжает на несколько дней, а вместо этого возвратился домой утром и нашел ее в постели с каким-то человеком. Тогда мой дедушка нанял детектива, чтобы тот "нашел" его с женщиной в гостиничном номере, так, чтобы позор при разводе пал бы на него, а не на его жену. Он оберегал ее имя. И так он с ней развелся».17
Для Николая это было двойным поражением — он не сумел стать «комильфотным» помещиком, мужем и отцом, но не сумел стать и «новым человеком»: вместо служения своему народу он потерпел поражение от «кулаков» и обесчестил крестьянку… Неужто он и впрямь был всего лишь антигероем? И чтобы восстановить душевное равновесие, Николай прибегает к необычному способу — он пишет книгу «Шесть месяцев в Соединенных Штатах Северной Америки» — о себе как интеллектуальном герое (не важно, что там он тоже потерпел неудачу в столкновении с действительностью!). Книга и в самом деле получилась живая и содержательная, но этого ему было мало и он мучительно искал выход из всех перипетий Ильинки.
И выход неожиданно появился. Власти приглашали желающих поступить на службу в далекий Туркестанский край, недавно присоединенный к России. Не долго думая, Николай завербовался и летом 1876 года он оставил Верочку с сыном Сергеем (развод еще не был оформлен) и отправился в путь, в новый край. Там не будет места для антигероя, герой на этот раз должен был восторжествовать.
Туркестанский послужной список Николая Ильина почти ничего не говорит ни о герое, ни об антигерое.
1876, 30 мая — определен на службу по военно-народному управлению в распоряжение Туркестанского генерал-губернатора в чине коллежского регистратора (самый низший чин Табели о рангах — Е.Г.).
1876, 31 октября — назначен в состав комиссии для составления отчета о состоянии Ташкентской публичной библиотеки.
1876 ноябрь 11 — командирован для занятий по Ферганскому областному правлению.
1877, 2 июня — назначен участковым чиновником по поземельному устройству Ферганской области.
1879, 4 января — назначен судебным следователем Маргелланского уезда.
1879, 28 октября — произведен в губернские секретари со старшинством.
1880, 15 декабря — отставлен от должности следователя в распоряжение Туркестанского генерал-губернатора.
1881, 31 января — Сыр-Дарьинским областным правлением назначен делопроизводителем.
1881, 19 июня — командирован к временному исполнению должности судебного следователя г. Ташкента.
1881 — откомандирован обратно к должности делопроизводителя Сыр-Дарьинского областного правления.
1882, 8 сентября — подал в Ташкенте прошение об увольнении от службы «вследствие расстроенного моего здоровья». Вышел в отставку в чине губернского секретаря.
За сухими строками официальных назначений и перемещений остались шесть бурных лет службы Николая в Туркестане, за которыми последовали еще несколько лет, проведенных в Ташкенте. В своей автобиографии он очень критично писал о туркестанском периоде: «Там я окончательно загубил десять лучших молодых лет жизни, почти ничего не читая и без обмена живой мыслью. Если во мне и был какой-либо задаток литературного дарования, то за это время он неминуемо должен был сгинуть». О том же он писал и в своих стихах:
Юность нелепая все загубила —
Все, что в зародыше с детства носил.
Годы спустя, затерянный в горах Патагонии, оглядываясь на прожитые годы, он обратится к народу в своем «Покаянии»:
Отпусти, что с ватагой чиновной
Жрал усердно народный доход,
Сознавая, что жертвой бескровной
В вакханальи той страждет народ.18
Но действительно ли туркестанский период жизни Ильина прошел впустую, под знаком антигероя? Напротив, эти годы стали периодом возмужания героя, и реального, и литературного. Из юного, наивного и часто попадающего впросак наблюдателя жизни он превратился в борца за правду и справедливость. Несмотря на то, что в Туркестане он опять потерпел поражение, он покинул его мужчиной, и там же он приобрел самое главное достояние своей жизни — жену, которая станет его верным спутником до конца дней и матерью его детей. Эти годы жизни на экзотической колониальной окраине России, кроме того, дали ему богатый материал для его главного романа «В новом краю», повестей и поэмы «Восточная легенда» (ее рукопись сохранит его внучка-аборигенка Флора).
Чтобы лучше понять этого нового героя, посмотрим на Туркестанский край, каким он показан на страницах романа-хроники «В новом краю». Картина, нарисованная им, удручающая. Русские «цивилизаторы» наводнили эту землю с одной целью — нажиться и за государственный счет, и за счет местного населения. «Зло здесь является почти нормальным порядком, которого никто не стыдится», говорит герой романа. После жестокого подавления сопротивления местного населения силой оружия, цивилизаторы разложили его и морально, вовлекая в свои темные махинации. Юридическая система была так же коррумпирована, как и административная. Обо всем этом писали и современники Ильина, но он в своем романе пошел дальше, разоблачая еще один аспект местной жизни, о котором редко говорили открыто. Поскольку большинство чиновников и офицеров жили там без семей, дух разврата, казалось, завладел всей русской колонией. Автор проводит перед читателем чудовищную галерею местных типов. Начальница женского училища, поставляющая девочек-подростков местным развратникам. Один из ее клиентов, — инженер, изнасиловавший шестнадцатилетнюю девочку, которого ни общественное мнение, ни судебная система не осуждают. Вдовец, сожительствующий со своими юными дочерьми. Чиновники, приобретающие у местного населения мальчиков и девочек для сексуальных услад… Развратники Достоевского бледнеют на фоне нравственных уродов, выведенных в романе Ильина. Два единственных положительных персонажа, которые пытаются обличить существующее беззаконие перед генерал-губернатором, кончают печально — один вынужден отступиться, а второго убивают. Что же до самого генерал-губернатора, прототипом которого был К.П. Кауфман, — несмотря на его заявление «Мои двери всегда открыты для обиженных», у него нет реальной власти противостоять злу и он инстинктивно прячется от него.19
По мере того, как в романе нагнетается тяжелая атмосфера тотального зла, нарастает и ожидание героя, который сможет ему противостоять. И в середине романа герой, наконец-то, появляется. Это Алексей Силин, который кажется двойником самого Николая Ильина. Роман — одна из лучших работ писателя — в значительной мере автобиографичен. Годы спустя Ильин напишет: «Роман этот я писал по заказу редактора ["Недели"] фельетонным, так сказать, образом, подгоняемый нуждою в заработке, т.е. изготовляя к каждой месячной книжке 4-5 [печатных] листов, причем работал без всякого, даже конспективного плана; факты же и события излагал единственно на память».20 Но это не просто описание событий его молодости, как это часто бывает у начинающих авторов. Он, как кажется, намеренно дает всем персонажам имена, за которыми легко угадываются подлинные имена их прототипов. Это своего рода попытка публично покаяться в грехах прошлого, и, что особенно необычно, при этом он не щадит ни себя, ни своей жены, порой, возможно, даже приписывая им то, что едва ли имело место в действительности, а происходило, скорей всего, только в его разгоряченной фантазии.
Итак, герой, Алексей Силин, молодой человек лет двадцати пяти, одетый в белый китель и черные брюки, заправленные в высокие охотничьи сапоги, входит на страницы романа. Позади у него путешествие по Волге, поездка на поезде до Оренбурга, а затем более двух тысяч верст на перекладных по среднеазиатским степям до Ташкента. Перед ним — Восток, новый мир, который ему предстоит покорить.
Вскоре мы узнаем, что этот застенчивый молодой человек с «тихим голосом и … некрасивыми голубыми глазами», отнюдь не герой в прямом смысле слова — его решительность при нападении банды киргиз уступает место страху, который его охватывает на охоте на тигра в зарослях у Сыр-Дарьи. Он, с его наивной верой в то, что черное — это черное, а белое — это белое, слишком слаб, чтобы переделать мир, в который бросила его судьба. Постепенно он применяется к местному образу жизни. Он учится без стыда получать жалование за ничегонеделание, учится играть в карты, в которые он теперь может просадить месячное жалование. Он привыкает к царящей вокруг продажности и разврату.21
Но есть нечто, что все-таки позволяет Силину противостоять вовлечению в коррумпированный мир русского военно-чиновного общества: это местное среднеазиатское население, жизнь и язык которого он начинает изучать. В районе Ташкента и Ферганской долины жили земледельцы, потомки иранских и монгольских племен, которых в то время называли сартами, а теперь узбеками. Силин видит их отнюдь не через розовые очки. Пeред ним было общество со всеми пороками, присущими восточному феодализму. Правящая элита, подобно русским колонизаторам, не гнушалась грабить свой собственный народ. Их судопроизводство, отправляемое по закону шариата, показалось Силину пародией на правосудие. Бедняки были заражены духом угодничества — пороком, который особенно отталкивал Силина, и, если обстоятельства благоприятствовали, с легкостью предавали своих земляков (таков, например, Омарка, который превращается из раба в могущественного, беспринципного господина). Но Ильин/Силин видит не только это. Его духовное возрождение происходит, когда, пытаясь освободиться от затягивающей его в свой омут жизни русской колонии в Коканде, он просит назначения на самый отдаленный русский пост, в кишлак Араван (в романе — Равазан), на склоне Тянь-Шаня.
Годы спустя, исповедуясь в своей «нежной любви» к Туркестану и его народу, Ильин напишет:
А оттого, что тот народ сердечный
Своим смирением мне душу шевелил,
Что честностью и лаской бесконечной
Меня честнее мыслить научил.
Что в красоте природы Туркестана
Духовный он источник находил
И мудрый стих священного Корана
От порчи пагубной народ тот сохранил.22
Силин/Ильин стал выполнять свои обязанности по совести и всерьез занялся вопросами землепользования и налоговой реформы, которые были ему поручены. В автобиографии он писал: «Там, в кишлаке Араван, между охотой и карточной игрой я основательно изучил экономический быт туземного населения и представил Военному губернатору области — генералу [А.К.] Абрамову — проект податной реформы». Реформа не только увеличила доход в государственную казну, но и облегчила положение бедняков, а также позволила вовлекать местное население в налоговую оценку земель. После успешного испытания в двух волостях реформа была применена по всему Туркестанскому краю, но наш герой не получил должного признания. Напротив, не обладая искусством угодничания и компромисса, он был выжит из «системы» другими чиновниками, которые заклеймили его «выскочкой». Он не мог поступиться своими принципами и разделить философию своего сослуживца Степанова, состоящую в том, что надо соглашаться на компромисс в менее важных вопросах, чтобы приобрести силу и отстоять свои позиции в более серьезных.23 Силин/Ильин не принял урока жизни, состоящего в том, что мир нельзя видеть лишь в черно-белых красках. Подчас ему казалось, что в этом мире совсем не осталось белой краски. Это был мир компромисса, желто-коричневый мир, под стать окружающим степи и горам, зыбкий и вероломный.
Герою пришлось оставить свою должность, где он приобрел уже опыт и добился успеха, и взять на себя совершенно новую роль судебного следователя, но и на этом посту он долго не удержался. Борясь за справедливость, Силин превысил служебные полномочия и однажды, пытаясь захватить без помощи полиции матерого местного преступника с поличным, застрелил его. Могущественные сторонники преступника, пробравшиеся в русскую администрацию, добились отставки и наказания Силина.
Вполне вероятно, что нечто подобное произошло в жизни самого Николая Ильина. Смутное семейное предание, которое помнит Сэм Маккай, праправнук Николая, возможно, относится к этому эпизоду. «Вероятно, Николай работал в полиции в Петербурге. Один раз, когда он был на службе, им надо было взять преступника, который сопротивлялся аресту и был вооружен. И Николай, который оказался с преступником лицом к лицу, спасая свою собственную жизнь, должен был использовать оружие и убить его. После этого Николаю пришлось прятаться, поскольку семья преступника была очень состоятельной и влиятельной».24
С романом тут не совпадает лишь место действия; впрочем, последующая жизнь Николая в Петербурге тоже будет полна тайн, а сходная история могла произойти и там…
В любом случае роман дает ключ к объяснению странных служебных перемещений Ильина, которыми наполнен его послужной список, приведенный в начале главы. После увольнения Силин перебрался в Ташкент и работал частным адвокатом. Это был уже не слабовольный застенчивый молодой человек, он стал борцом за справедливость и, как и сам Николай Ильин, через несколько лет вынужден будет бежать из Ташкента из-за нового конфликта с местными властями.
Но прежде, чем мы обратимся к последнему эпизоду романа, познакомимся с еще одной историей. Ни жизнь Николая, ни роман не будут полными без героини. И она появляется — настоящая Александра Константиновна Карлова и героиня романа, почти что ее тезка — Александра Константиновна Карпова. Обе они молоды, обеих зовут уменьшительным именем Саша. О реальной Саше известно очень мало. Личность этой женщины, которую потомки, аборигены и гондурасцы, помнят только как старенькую, любящую «Бабу», кажется не менее загадочной, чем личность самого Николая. На протяжении сорока пяти лет она будет делить с ним сначала туркестанскую мазанку, потом роскошную квартиру в Петербурге, пастушью хижину в Патагонии, домик в австралийских джунглях, каюту на корабле и ложе на охапке травы у костра — с континента на континент, из страны в страну, рожая, растя и теряя детей, и снова растя и теряя внуков, в бедах и радостях, без слова упрека, до самой его смерти в городке Сан Педро Сула, в горах Гондураса.
Гленда Иллин, ее правнучка-аборигенка, сохранила семейную реликвию — серебряную ложку с тремя выгравированными русскими буквами К.И.К., инициалами Константина Ивановича Карлова, отца Александры. Согласно гондурасским потомкам Александры, он родился в Хельсинки и служил командиром гарнизона в Иркутске, а затем в Ташкенте. Мать Александры, Наталия, тоже была из Иркутска, а ее мать, по семейным преданиям, была татаркой или монголкой.25 Саша родилась около 1860 г. в Иркутске и, согласно семье, вышла замуж за Николая в 1877 г., когда ей было всего шестнадцать лет. О ее жизни в Туркестане известно лишь, что ее дочь Мария родилась приблизительно в 1879 г., а ее первый сын Леандр в 1882 г. в Ташкенте.
Жизнь Саши Карповой, героини романа, напротив, выписана очень подробно, с большой психологической глубиной. Первый раз мы встречаем ее, 13-летнюю девочку, на пыльных улицах Ташкента в 1875 г.: она ученица уже упомянутой школы, директриса которой передает ее местному развратнику, инженеру Мотарову. Расставив западню, Мотаров является перед Сашей добрым спасителем, очаровывает ее, а затем, приручив, насилует. Саша не надеется на помощь своей семьи. «Мать, женщина простая, сварливого характера, далеко не отличалась нежностью чувств, никто из ее детей не видел от нее ласки», а отец ее — Константин Иванович Карпов — мелкий чиновник в комиссариате, «был строг и не всегда справедлив, но он ее очень любил и если обижал, то только под пьяную руку». Боясь их гнева, Саша все более и более запутывается, полностью покоряясь воле Мотарова. Когда ее падение, наконец, обнаруживается, родители секут ее и запирают в комнате на долгие месяцы.
Если бы история Саши этим окончилась, то она не выбивалась бы далеко за принятые в то время литературные нормы, несчастной героине было бы отдано сочувствие читателей, но Ильин идет дальше. С психологическим мастерством он описывает, как, в заточении, ожидая суда над своим насильником, отношение Саши к нему меняется, и на смену ненависти и отвращения приходит сочувствие и любовь. Но во время очной ставки на следствии она наконец-то прозревает и видит его подлинное лицо. В отчаянии, и не в состоянии более выносить домашнее заточение и презрение родителей, она бежит из дома и покидает Ташкент со случайным знакомым, Михаилом Воскресенским, мелким чиновником. Они направляются в только что присоединенный к Туркестану Коканд. Саша надеется начать там новую, самостоятельную жизнь, но вместо этого попадает в полную зависимость от своего распущенного попутчика.
Силин встречает ее осенью 1876 г. на постоялом дворе на дороге в Коканд, где они оба ждут перекладных лошадей. В то время как Воскресенский разглагольствует в соседней комнате, забыв о своей спутнице, Силин предлагает ей чай из своего самовара и делит свою еду с голодной Сашей. Эта застенчивая девушка-смуглянка захватывает его воображение с первого взгляда. «Девушку далеко нельзя было назвать красавицей, но лицо ее, обрамленное несколько вьющимися и выбивающимися из-под платка прядями волос, было симпатично и дышало цветущим здоровьем; в выразительных глазах ее светился ум и кротость». В Коканде Силин возобновил знакомство с Сашей, он единственный, кто относится к ней с сочувствием и уважением, в то время как все остальное европейское общество от нее, содержанки Воскресенского, отвернулось. Хотя она и чувствует отвращение к своему вечно пьяному и нищему «любовнику», ей, еще по существу девочке, некуда деться. И только интерес к жизни местного туземного населения помогает ей выжить. Постепенно она преодолевает недоверие своих соседок-мусульманок, и они позволяют ей войти в их закрытый для европейцев мирок. Она изучает их обычаи и язык и вскоре, помогая им своими знаниями и лекарствами, приобретает среди них славу «женщины-доктора».26
Чувство взаимной симпатии между Сашей и Алексеем Силиным растет, но он все не решается сказать ей о своей любви и предложить ей свою руку. А когда он наконец открывается ей — будучи предан Воскресенским на охоте на тигра и едва не погибнув, — время упущено: Саша ждет ребенка, и благородство не позволяет ей обременить этого наивного молодого человека чужим ребенком и своей не сложившейся жизнью… Они встречаются три года спустя, много перестрадав в одиночестве. Встреча происходит в ту самую ночь, когда Саша с маленькой дочерью бежит, наконец, от Воскресенского и попадает в руки бандитов. Силин, освобождая ее, убивает их главаря, из-за чего вскоре будет отстранен от службы.
Следующая встреча с нашими героями происходит еще три года спустя. В счастливой семье Силиных двое детей, дочь и сын, двойники реальных Марии и Леандра. Силин, отстраненный от должности судебного следователя, работает адвокатом. Они живут в окрестностях Ташкента, на даче, окруженной любовно взращенным ими садом. Их друзья — узбеки и несколько честных русских. Но как изменились наши герои. Силин теперь ведет открытую борьбу против местных криминальных заправил и коррумпированных русских чиновников. Саша, которой друг советует «укротить своего беспокойного адвоката», без колебания отвечает: «Влиять… на него в том смысле, чтобы он хотя бы в самой ничтожной степени поступал вопреки своим убеждениям, я не буду; да это и невозможно при наших отношениях, так как если бы мне удалось убедить его изменить в этом направлении свой образ действий, то я сама перестала бы его уважать». И именно она передает властям документы, которые должны помочь разоблачить преступников.27
Вскоре Силина арестовывают, и хотя друзья добиваются его освобождения, он должен навсегда покинуть Ташкент. У романа символический, пророческий конец. Силин, поднявшись на вершину холма, одинокий и побежденный, бросает последний взгляд на город. Здесь видны крыши особняков нуворишей, там они празднуют свою победу на пикнике. Но Силин ищет свой «небольшой беленький домик с ведущей к нему аллеей айлянтусов», где остались Саша и дети. Он ищет его крышу и никак не может найти. Как будто их и не было в этом городе.28 Если бы Николай мог предвидеть, сколько еще домов им придется вот так же покинуть — в Петербурге, в Патагонии, в Австралии, в Колумбии — в его вечной борьбе за справедливость, в его вечном бегстве от самого себя…
Образ Саши был во многом необычен для русской литературы. Судьба девушек, преданных своим возлюбленным или ставших наложницами помещика всегда была трагичной — достаточно вспомнить Настасью Филипповну из «Идиота» Достоевского. Сочувствие к падшей женщине, жертвующей собой для выживания своей семьи (Сонечка Мармеладова в «Преступлении и наказании» Достоевского), уже проникало на страницы литературы. Но никто не помышлял изобразить падшую женщину, обретшей счастливую семью, ведущей гармоничную жизнь в соответствии со своими убеждениями. Мы никогда не узнаем, пережила ли реальная Саша злоключения своей тезки из романа; они могли быть лишь порождением фантазий Николая Ильина. Вместе с тем, известные факты свидетельствуют, что в любом случае история отношений Николая Ильина и Саши была отнюдь не простой. Начать с того, что Карловы — семья государственного чиновника — не позволили бы своей 16-летней дочери сожительствовать с женатым человеком, а если это произошло, то для этого были веские причины. Ведь согласно послужному списку Николая, составленному в 1882 г., в это время он все еще был женат на своей первой жене, Вере Томич, из чего вытекает, что Николай и Саша жили в Туркестане без заключения официального брака. Кстати, судя по его поэзии, Николай был сторонником свободной любви, проповедуя, что только свобода делает любовь настоящей, а оковы брака лишь освящают лицемерие и насилие. Его героиня без колебаний провозглашает:
Поверь, мой друг, всегда достанет силы
Презреть толпу, назвавшися твоей…
И, более того, утверждает:
Покамест я ношу рабы оковы —
Рабами нам быть суждено вдвоем.29
Саша сама писала в 1890 г. о своей жизни Николаю Ге, как бы намекая на некие мрачные страницы: «Когда я расскажу Вам всю мою жизнь, хотя она неприглядна, то все-таки Вы увидите, что во мне есть задатки жить по-Божьему».
Воспоминания Нелли — внучки Николая и Саши — свидетельствуют, что мать Николая Евгения смотрела на свою юную невестку Сашу свысока:
«Когда мой дедушка работал в восточной части России судьей, моя бабушка была очень молодой и у нее уже была маленькая Маня. Она должна была ехать через всю Россию на восток, где служил дедушка, и с ней поехала ее свекровь. Они ехали на перекладных, и на одном постоялом дворе, где они остановились отдохнуть, моя бабушка так устала, что она уснула, держа ребенка на руках. А постоялый двор, где они остановились, содержали хозяин с женой, и хозяйка говорит моей прабабушке: «Почему вы не возьмете у нее ребенка, чтобы она могла отдохнуть, ведь она очень устала», а та в ответ: «А, да она всего-навсего крестьянка. Сама подержит». И тут хозяйка как бросится на нее, и давай ее душить. Хозяин с трудом оттащил ее.
Потом он рассказал им, в чем было дело. Его жена прежде была крепостной и нажила ребенка от помещичьего сына. Родители отослали его в город учиться, но когда через год он приехал домой, он сразу отправился к этой женщине, и она родила от него второго ребенка. На этот раз помещица так рассердилась, что она приказала, чтобы этих двоих детей бросили свиньям, и они их загрызли на глазах у матери. Крепостная крестьянка тронулась от горя, и тогда помещица выдала ее замуж, дала ей и ее мужу вольную и приказала им убираться подальше. Они так и сделали и теперь содержали этот постоялый двор. Но хозяйка не могла забыть, что случилось с ней, и осатанела, когда мать моего деда так отозвалась о моей бабушке».30
Что бы не думали о них окружающие, Николай и Саша нашли друг друга, и нашли друг в друге самое главное — любовь, поддержку и понимание. И теперь, после туркестанских испытаний, перед ними начиналась жизнь с новой страницы, жизнь в далеком холодном Петербурге.
Разочаровавшись в комильфотной жизненной стезе — его первый брак и служебная карьера — Николай утвердился в намерении порвать с традициями и нормами своего класса. С таким умонастроением он и начал игру с именами своих детей, игру, которая дошла до нашего столетия, развиваясь по своим собственным законам.
Имя и фамилия Николая Ильина были самыми заурядными — Николаев Ильиных в России многие тысячи. Фамилия эта происходит от древнееврейского имени одного из библейских пророков, означающего «Яхве — мой бог». Оказавшись за границей, Николай избрал необычный способ транслитерации своей фамилии — с удвоенным «л» — Иллин. Его австралийские потомки произносят ее с ударением на первом слоге — Иллин, в таком виде она мало похожа на русскую фамилию. Они знали, что фамилия русская, но не ассоциировали ее с западноевропейским именем Elija. Не подозревали они и о широкой распространенности этой фамилии и думали, что советский спортсмен Ильин, приехавший в Австралию на Олимпийские игры в 1956 году, мог быть их родственником. Имя Николай за границей изменилось на Николас (Nicholas) и под этим именем он остался в памяти своих внуков и правнуков. Имя Николай не было случайным в семье Ильиных, хранивших, как писал Николай, «древний образок святого Николая Чудотворца, который предки мои носили на груди в Полтавской и Бородинской битвах. Дмитрий Сергеевич под Чесмой, а отец мой покойный (полковник Елизаветградского гусарского полка) в трех военных кампаниях: турецкой, польской и венгерской». Вероятно, Николай был назван по имени этого святого, день которого в святцах находится недалеко от дня рождения Николая.
Вполне возможно, что заурядность собственной фамилии натолкнула Николая на мысль дать детям необычные имена, причем эта необычность создавалась и редкостью, и красотой имени, и его значимостью, а это было несовместимо со святцами. Ребенок обычно нарекался именем того святого-покровителя, день которого выпадал на день его крещения. Николай и Александра, как кажется, игнорировали церковные каноны, сами выбирая покровителей для своих детей. Впрочем, старшие дети Николая имели обычные русские имена — Иван (родившийся от крестьянки), Сергей и Мария. Сергей, вероятно, получил имя в честь семейного героя Ильина-Чесменца или в честь прадеда, героя Бородинского сражения. Сергей остался в России и продолжил семейную традицию, став военным. Но вот со следующими детьми Николай взял инициативу в свои руки.
Его первый сын с Александрой, родившийся 9 (21) июля 1882 г. в Ташкенте, был назван Леандр. Это имя есть в русских святцах, но использовалось оно очень редко. Происходит оно от греческого имени Leandros и переводится как «человеко-лев». Вполне вероятно, что Николай, знавший греческий язык, хотел, чтобы его сын был настоящим мужчиной, сильным, как лев. Греческой миф рассказывает о Леандре, юноше с острова Абидос, на азиатской стороне Геллеспонта (Дарданелл). Он был влюблен в Геро, жрицу Афродиты, из Сеста, чей храм был на другой стороне пролива. Каждую ночь Леандр переплывал пролив, чтобы встретиться со своей возлюбленной. Путеводной звездой ему служил огонь, который Геро зажигала на верху башни. Однажды в бурную ночь огонь погас и Леандр утонул. Волны выбросили его тело у подножия башни, и Геро, в отчаянии, бросилась в море. Леандр Ильин вырос человеком сильным и мужественным. Но его сила была больше, чем физическая сила льва, — это была сила духа. А любить и бороться за свою любовь он умел не меньше, чем его тезка — древнегреческий юноша.
В детстве Леандра звали уменьшительными именами Лена, Ленка. Во время жизни в Южной Америке его имя приняло романскую форму — Леандро, под этим именем он был известен и в Австралии, хотя его потомки произносят это имя теперь как Лиэндрю.
Его имя сохраняется по традиции в семье. Это имя носит его племянник, сын Ромелия, живущий в Америке. Это имя носил и внук Леандро, сын Генри. К большому горю семьи, в 1977 г., в восемнадцать лет, он трагически погиб, утонув в Хрустальном Крике около Таунсвилла, повторив судьбу героя древнегреческого мифа. Но традиция на этом не оборвалась. Леан, сестра юного Леандро, рассказывает, что через девять лет после его гибели, в день его рождения, «божественный дар жизни» получил его племянник, сын Майкла. Новорожденного назвали Леандро в память о его погибшем дяде.31 Это имя подверглось еще одной трансформации, обретя женский вариант Леандра (внучка Генри).
Но вернемся на век назад в Россию. Следующего своего сына, родившегося около 1885 года, Николай назвал Картерий. Это тоже редкое обрусевшее имя, пришедшее в русский язык из Греции. По-гречески оно значит сильный, мужественный, терпеливый. И действительно мужество и смирение отличали этого мальчика на протяжении всей его недолгой жизни. С раннего возраста у Пуши, как звали его в семье, была тяжелая болезнь сердца, он бывал подолгу прикован к кровати. В «Дневнике толстовца» Николай рассказывает, как в споре из-за игрушки с младшим братом пятилетний Картерий, под влиянием притчи, рассказанной художником Николаем Ге, внезапно уступил со словами: «Ну и Бог с тобою, возьми!» и «тихо отошел в сторону, заложив руки за спину, проникнутый чувством собственного достоинства». Он мужественно переносил свою болезнь и был наделен даром предвидения. «Как-то раз он сказал, что чувствует, что скоро умрет, и попросил посадить к нему в кровать маленького Ромелия. Наигравшись с ним, он сказал, что теперь готов умереть, и на кладбище он окажется в тринадцатом гробу. Именно так все и произошло, когда он вскоре умер», — вспоминает Нелли.32
Для младшего сына, родившегося 10 (22) июля 1886 года, Николай выбрал еще одно необычное имя — Ромелий. Оно имеет русскую форму, но его нет в святцах. Вполне вероятно, что Николай образовал его от латинского имени Ромул, которое носил легендарный основатель Рима. В детстве Ромелия Ильина звали Рома. В Южной Америке его имя приняло форму Ромелио. Австралийские родственники ныне произносят это имя как Омалли. Ромелий прожил долгую жизнь и, пожалуй, имя предрекло его судьбу: он с детства был связан с латиноамериканской культурой больше, чем другие члены семьи, и в конце-концов стал основателем испаноязычной династии в Гондурасе.
Имя второй дочери Николая, Ариадны, родившейся 22 мая (3 июня) 1890 г., происходит от греческого имени, означающего «очень нравиться». Другое значение этого имени «верность в браке». Скорей всего Николай выбрал его под влиянием греческого мифа об Ариадне, которая была дочерью критского царя Миноса и внучкой бога солнца Гелиоса. Ариадна спасла своего возлюбленного Тесея, дав ему волшебный клубок. Разматывая «нить Ариадны», он прошел по подземному лабиринту во дворце ее отца на острове Крите и убил жившего там Минотавра. Однако он не женился на Ариадне, как обещал, а покинул ее, когда она спала. Мужем Ариадны стал Дионис, бог плодородия и виноделия. Венец, который Ариадна получила на свадьбу, был вознесен Дионисом на небо и стал созвездием. Ариадна Ильина, которую в семье называли Ара, как и героиня мифа, была женщиной с сильным характером и так же, как ее греческая тезка, испытала в любви и горе, и счастье. Две ее гондурасские внучки ныне носят это имя.
По семейному преданию, у Николая и Александры была еще одна дочь, которую они назвали русским именем Вера. Она умерла в младенчестве, но и это имя сохранилось в семье — свою младшую дочь Леандро назвал Вера Аралуен, соединив русское имя с аборигенским, Верой назвал свою дочь и старший сын Леандро Ричард.
Имена Николая и Александры тоже живут в семье, их носят их потомки в Австралии, Гондурасе и США — трое имеют имя Николас или Николай и двенадцать — Александр (-ра) или Алехандро (-ра).33
Николай посеял имя, а дети и внуки его пожали судьбу, как бы подтверждая древнюю мудрость: «Посеешь поступок — пожнешь привычку, посеешь привычку — пожнешь характер, посеешь характер — пожнешь судьбу»…
Дать детям необычные имена — это было только начало, главное было воспитать их в соответствии с убеждениями родителей. Эта задача встала перед Ильиными особенно остро теперь, когда они переехали с благодатного юга в мрачный и туманный Петербург. Николай писал в автобиографии: «В 1881 году, не поладив с одним из местных влиятельных лиц, я уехал из Ташкента и прибыл в Петербург с огромной семьей (я вторично женился в Ташкенте), не имея никаких средств, ни знакомых».34 Это был действительно редкий случай — в Среднюю Азию ехали за длинным рублем и, благодаря почти узаконенной коррупции, возвращались оттуда с состоянием. К этому времени его родовое поместье Ильинка было продано за долги родителей. Надписи на семейных фотографиях свидетельствуют о том, что в Петербурге семья Николая поселилась около 1884-85 года.
Чтобы прокормить семью, Николай начал писать для периодических изданий. Первой его работой стал «обличительный роман-хроника» «В новом краю», публиковавшийся в прогрессивном издании «Книжки "Недели"» — с ним мы уже познакомились. «В романе "Беглецы"… и повести "Нежданно-негаданно"… — писал Николай — я попытался дать ряд бытовых картин из хорошо мне знакомой жизни на окраине» Российской империи, стремясь развенчивать устоявшиеся романтические стереотипы. Оба произведения были напечатаны в популярном журнале «Живописное обозрение».35 Исторический роман «Беглецы» описывает антирусское восстание в Коканде в 1875 г. во всей его сложности, не скрывая зверств, совершенных обеими сторонами. Тихон, главный герой романа, — человек необычной судьбы. Крепостной крестьянин, он взбунтовался, когда помещик забрал себе его невесту, и был сослан на каторгу в Сибирь. Оттуда он бежал и пробрался в Среднюю Азию, где попал к местному баю, у которого уже было несколько русских перебежчиков. Здесь Тихон принял ислам, но когда его отправили сражаться против русской армии, он предпочел вернуться к своим, несмотря на все унижения, которые он вынес в России. Эта тема глубокой духовной привязанности русского беглеца к своей родной земле стала пророческой для самого Николая — на протяжении тридцати лет, проведенных им на чужбине, он так и не найдет мира в своей душе и перед смертью завещает Ромелию вернуться на родину…
Повесть «Нежданно-негаданно» рассказывает о трагической судьбе молодого поляка на русской службе. Сохраняя верность своим польским корням, он, в то же время, жаждет стать «своим» среди русских. Здесь тоже звучат автобиографические мотивы, ведь Николай никогда не забывал о своей польской крови. Эта тема тоже станет пророческой, ведь годы спустя ассимиляция в чужой среде и раздвоенность этнического самосознания станут жгучими вопросами для его детей и внуков, которых жизнь разбросает по всему миру.
В Петербурге Николай попробовал себя и на юридическом поприще. Он обобщил свои наблюдения многочисленных нарушений законодательства в Туркестане в своих «Юридических заметках», опубликованных в «Судебной газете» в 1886 г., в которых он ратовал за реформу судопроизводства в Туркестанском крае. С 1886 г. он начал работать частным поверенным по судебным делам при Петербургском окружном суде и судебной палате, в основном занимаясь делами бедняков.36
Но ни публикации Николая, ни его работа частного поверенного не давали достаточных средств, чтобы прокормить их растущую семью, и Александра сделала то, что редко делали замужние женщины их круга: она открыла на дому мастерскую модного платья со школой кройки. Это, несмотря на непостоянство доходов Николая, позволило им вести дом на широкую ногу. К началу 1890-х годов они жили недалеко от Невского проспекта по адресу Николаевская улица (ныне ул. Марата), дом 16, квартира 39. Это был большой пятиэтажный доходный дом для семей среднего достатка. Ильины нанимали кухарку, горничную, няню, репетиторов для детей, Александра имела помощницу на курсах, а Николай — домашнего секретаря-письмоводителя. Летом они снимали пятикомнатную дачу в Сиверской, под Петербургом. Более того, для детей у них была английская гувернантка (по тем временам редкость даже в состоятельных семьях), а Леандро еще брал уроки игры на скрипке.
После переезда в Петербург Николай взял в семью двух своих старших сыновей — Ивана, незаконнорожденного сына крестьянки из Турков, и Сергея, сына от первого брака с Верой. Он надеялся, что все его сыновья будут со временем помещены в Морское училище на казенный счет, в знак признательности за боевые заслуги их предков. Эти ожидания не оправдались. Вместо этого юная Александра оказалась в положении мачехи двух подростков, Иван был всего на 13 лет моложе ее. Флора помнит рассказы о том, что это вызвало в семье Николая много трений, потому что пасынки ее невзлюбили. Александра не могла совладать с Иваном, который рос своевольным, а слуги его покрывали. В конце концов, пойманный на краже, в 1887 году Иван был отправлен в Санкт-Петербургскую земледельческую колонию для малолетних преступников. Сергей тоже стал источником волнений. Летом 1890 г. он тяжело заболел. «У нас случилось большое несчастье, у Сережи отнялись руки и ноги, лежит как пласт, без движения», писал Николай. Пройдет еще долгое время, прежде, чем он поправится.37
Но какие бы проблемы не выпадали на долю родителей, дети чувствовали их любовь и были счастливы. В пасхальную ночь 1912 года, когда Леандро прикорнул в катере у побережья северной Австралии, куда он отправился в качестве ходока — исследовать, подойдет ли этот край для русской колонии, — ему приснился сон из той, детской, счастливой жизни:
«Около полуночи я вспомнил, что это пасхальная ночь. Луна все заливала своим сиянием. Море было спокойно и сверкало как зеркало или расплавленное серебро. Мои мысли улетели далеко-далеко. Я уснул и увидел сон. Я был маленьким мальчиком, в России. Моя сестра [Мария], братья и наши друзья собираются в церковь. Мама беспокоится, что мы простудимся, когда будем возвращаться со службы, потому что еще холодно, лежит снег. Мы все бежим вниз по лестнице и спешим в церковь, чтобы занять места, пока еще не набился народ. <…> Мы страшно шумим по дороге в церковь — каждый пытается сказать свое, все смеются, — но в церкви шуметь нельзя. Мы входим, сделав серьезные лица, но через несколько минут все нашли себе занятие. Мой брат Иван отправляется петь. Мальчики переговариваются с девочками. Один из моих братьев уверяет меня, что он может загипнотизировать любого человека, глядя ему в затылок, и тот под его внушением обернется. <…> Но я слышу, как хор и священник поют «Христос воскресе!»… В церкви все приходит в движение. Все целуют друг друга. Священники выходят на улицу святить куличи. Перезвон колоколов и пушечный салют, возвещающий всем о великой радости воскресения Христова.
И тут я проснулся. Выстрелы, что я услышал во сне, были звуком взорвавшегося мотора, над которым причитал китаец. Я снова задремал. Мне приснилось, что я уже дома, в нашей большой столовой. На столе самовар, груды крашеных яиц, куличи и пасха… Отец и мать встречают нас у входа, и мы троекратно целуемся, обмениваемся яйцами. Когда доходит очередь до меня, родители дают мне фарфоровое яичко-лебедя и я опускаю его в миску с водой поплавать. После Великого поста мы сейчас будем есть всякие вкусные вещи, но тут приступ морской болезни снова вернул меня к действительности…» 38
* * *
Николай Ильин тех лет мог показаться отцом большой счастливой традиционной семьи, но это было далеко не так. В Туркестане его злоключения, несмотря на всю их серьезность, переносились легче благодаря романтике колониальной жизни и их с Александрой любви. Но теперь, в Петербурге, все было по-другому. «Достоевский и бесноватый», говоря словами Ахматовой, Петербург все больше затягивал Николая в свою сеть. К 1890 г. вокруг него завязался тугой узел.
Этот петербургский узел на протяжении трех лет будет все туже и туже затягивать его, и эти годы, — самый темный и таинственный период его жизни, — определят его судьбу на всю оставшуюся жизнь. Об этих годах есть разные и противоречивые свидетельства: книга Николая «Дневник толстовца», письма его и Александры, его стихи, семейные предания, сохранившиеся в памяти детей и внуков, и отзывы современников о Николае. Но все эти материалы все же не дают возможности сказать с уверенностью, «что есть истина». Символично, что начало этому периоду и положило знакомство Николая с картиной «Что есть истина?»
Эту картину Николая Ге (1831-1894) Николай и Александра увидели на выставке передвижников в феврале 1890 года. Потрясенный, со слезами, струящимися по щекам, Николай так надолго застыл перед полотном, что Александре силой пришлось увести его оттуда. На картине был изображен момент духовного противостояния Христа и Понтия Пилата, когда на страстные слова Христа «Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего», Пилат ответил философским вопросом «Чтo есть истина?» и, не дожидаясь ответа, вышел объявить иудеям, что он не находит никакой вины за доставленным к нему проповедником (Иоанн 18:37-38). Пилат на картине Ге был не философом, а сатрапом-эпикурейцем, который живет по законам здравого смысла. Христос же, его оппонент, олицетворял собой величие подвига во имя идеи. Это был удивительный Христос. В нем, казалось, не было ничего от традиционного образа Богочеловека — ни его торжествующей славы, ни его доброты, всепрощения и любви. Это была неприглядная фигура измученного, затравленного человека с изможденным лицом и слипшимися от пота волосами. Но это было отнюдь не реалистическое изображение страданий Христа. Главным в его лице были глаза, которые так поразили Николая. «Сквозь них из этого бессильного, тощего тела струилась такая нечеловеческая энергия, такое спокойное и непоколебимое сознание своей правоты и нравственной силы», — вспоминал он.39
В эту ночь Николай написал Ге: «Если бы до сегодня я был язычником, то, посмотрев на него, я бы крестился». И действительно, в эту ночь Николай с женой перечитывали Евангелие, которое он не открывал с гимназических дней. Картину Ге, по царскому указу, вскоре сняли с выставки и запретили выставлять в России, но мысли о ней не покидали Николая, и в мае он неожиданно предложил художнику показать картину за границей, вызвавшись сам организовать выставки. Согласно «Дневнику толстовца», Николай принял это решение спонтанно, даже не посоветовавшись с женой. Ге был тронут предложением неизвестного почитателя и посетил Ильных на даче в Сиверской. «Сегодня один из счастливейших дней моей жизни», писал Николай в дневнике о приезде Ге. Этот «высокий, седой старик в ветхой поярковой шляпе и поношенной пестрядинной рубахе на выпуск», последователь и друг Толстого, казалось, принес мир и покой измученной душе Николая. Он покорил всех членов его семьи, став для них «дедушкой».40
Теперь ничто не могло заставить Николая отступиться от своего плана, он был готов оставить Александру со всеми их семейными проблемами и новорожденной Ариадной на руках, хотя имевшихся денег должно было им хватить всего на два месяца. Николай не отказался от поездки и когда слег Сережа, а готовившееся решение о досрочном освобождении Ивана из колонии, чего Николай добивался уже несколько месяцев, было неожиданно отменено Аракиным, помощником министра юстиции. Николай знал, что это была месть. Но дело Ивана было лишь одной веревочкой в том запутанном петербургском узле, который Николай надеялся разрубить одним ударом, покинув Россию. Здесь все смешалось — углубляющийся конфликт с властями, финансовые проблемы и, согласно семейным преданиям Ильиных, его участие в подпольной политической деятельности. Позже Николая обвинят в том, что он предпринял эту поездку с картиной для того, чтобы нажиться, но ситуация, несомненно, была гораздо сложнее. Это было выполнением заповеди Христа: «Пойди, все, что имеешь, продай и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи, последуй за Мною, взяв крест» (Марк 10:21). «Сокровищем на небесах» для Николая было бы освобождение от страстей. В глубине души он надеялся на братскую помощь ему и его семье со стороны его новых кумиров — Ге и Толстого — в обмен на его самопожертвование во имя их высоких идей.41
Но не было ли у него еще одной причины для столь поспешного отъезда? «Дневник толстовца» начинается с описания состояния Николая в феврале 1890 г. — он был на грани нервного истощения, о причинах которого он говорит очень туманно. Даже звонок дверного колокольчика заставляет его «привскочить на стуле». Он напоминает человека, живущего в страхе ареста. Не отзвук ли это упомянутых выше событий, рассказанных Сэмом Маккаем, — случайного убийства Николаем преступника и последующей травли? В «Дневнике» Николай лишь намекает, что он «до опрометчивости горячился по одному делу» и обличил «крупные ягоды», которые попытались отомстить ему. Для него же это дело было «вопросом чести». Потом, буквально накануне отъезда с картиной за границу, «надо мной грянул гром,.. — пишет Николай, — подкралось что-то и ужалило <…> Честное имя опорочено, семья разорена». 42
Семейные предания Ильиных говорят, что причина крылась в борьбе Николая за справедливость и в его подпольной политической деятельности. Впервые я услышала об этом от его потомков-аборигенов. Дерек и Дайнзи, внуки Флоры, рассказали мне: «Николай стоял за трудящихся, он говорил крестьянам об их земельных правах, власти его за это преследовали, и поэтому он вынужден был уехать из России». Рассказ Флоры вносит дополнительные детали: «Мой дедушка был кем-то вроде юриста. Он выступал против правительства, он всегда боролся за обиженных, против несправедливости… Он говорил людям о том, какие они имеют права, о том, чтo им положено иметь — землю, образование и все такое… Он просвещал людей, он говорил им то, что власти от них скрывали».
Брат Флоры Дик рассказывал своим детям, что «Николай боролся за крепостных, а это было против властей и их законов». Они смутно помнят одно дело, в котором он выступал как адвокат: «Они не давали пенсию одному человеку, который на войне потерял ногу. Дед взялся за этот дело и добился, чтобы ему дали пенсию».
Сам Дик в радиоинтервью рассказал совсем другую историю. «Они уехали из России в 1876 году, это было до того, как там начали действовать коммунисты. Потому что мой дедушка был адвокатом и судьей и его послали в Америку, чтобы он выяснил, как живут американцы. Он и еще двое должны были вернуться в Россию, а потом обратить всех американцев в коммунизм. Но когда он вернулся [в Россию], ему этот план перестал нравиться».43 История Дика с коммунистами имеет продолжение, но мы обратимся к ней немного позже. Интересно, что Нелли, американская внучка Николая, помнит сходную версию: «Моего дедушку послали в Америку как юриста (он был доктором правоведения), чтобы он посмотрел, как там работает демократия и подойдет ли она России. И вот, когда он вернулся, он сказал, что демократия — это именно то, что нужно России, не царизм или коммунизм, и за это его невзлюбили. Он писал статьи в газетах, которые тоже им не нравились. А он всего лишь защищал демократию».44
И, наконец, версия Ромелио, который услышал эту историю от самого Николая:
«Мой отец был адвокатом в Петербурге, он предпочитал брать дела рабочих и других городских бедняков против администрации заводов и других работодателей. Он приобрел такой опыт в этой сфере, что на процессах он почти всегда выигрывал. Фабриканты были в ярости, и они пожаловались министру юстиции, требуя остановить его. Министр им ответил: "Господа, в данный момент я ничего не могу предпринять, поскольку Ильин действует в рамках закона. Но при первой же возможности, как только он сделает малейшее упущение, я заберу у него свидетельство и жестоко его накажу"».
В интервью гондурасской газете Ромелио пошел еще дальше, называя отца «экстремистом-революционером», который, как адвокат, «защищал рабочих, которых обвиняли в подрывной деятельности».45
Если же мы попытаемся восстановить события лета и осени 1890 г. на основе архивных документов, история предстанет в несколько ином свете. В августе по распоряжению министра юстиции у Ильина было отобрано свидетельство на право адвокатуры. Эта мера обычно применялась в случаях правонарушений, но Николай подозревал, что в его случае это произошло потому, что он везет запрещенную картину Ге для выставки за границей. Тем не менее 15 августа Николай все-таки отправился в Европу в сопровождении 8-летнего Леандра. В то время, как он организовывал первые выставки в Гамбурге и Берлине, его дела в Петербурге еще более запутались. Как оказалось, эта поездка с запрещенной картиной «только подлила масла в огонь, который загорелся раньше». Закулисной движущей силой стал могущественный судебный деятель Александр Кузминский, его смертный враг, жаждавший мести. Вполне вероятно, что Кузминский, ведомый, как полагал Николай, ущемленным самолюбием, счел Ильина виновным в своей неудаче — он потерпел поражение в деле против лица, давшего ложные показания, причем это лицо было клиентом Николая. Незадолго перед тем Николая уже лишали свидетельства — временно, на два месяца, из-за конфликта с другим поверенным, Герке, и сделано это было по рекомендации Кузминского. Сейчас, в последнем случае, Николай совершил «формальный промах», но Кузминский написал на него донос в министерство юстиции о том, что Николай человек «неблагонадежный», и потребовал отмены его свидетельства, что и было сделано.
Итак, по крайней мере в 1890 году, причиной конфликта Николая с властями был всего лишь его формальный промах и, может быть, еще его конфликтный характер, а не подпольная деятельность или разоблачение «крупных ягод».
Александра, узнав о случившемся, написала Николаю Ге, который жил в это время в Ясной Поляне с Толстыми. Лев Толстой тут же обратился за помощью к своей петербургской единомышленнице-просветительнице Александре Калмыковой: «Жена [Ильина] добивалась толку в министерстве и получала все худшие и худшие сведения: свидетельство отобрали, говорят, что не пустят его воротиться, а если он воротится, то его сошлют. Бедная женщина страшно напугана, сжигает письма и бумаги, ждет обыска и хочет ехать за границу; а у ней 4 детей. … Помогите ей. У меня никого нет в П[етер]б[ур]ге, да вы есть, и лучше вас никто не поможет ей, не успокоит ее и не узнает в чем дело. Она хорошая трудовая женщина».46
На протяжении октября и ноября 1890 г. в письмах и дневнике Толстого встречаются упоминания о том, как он и Ге пытались помочь Ильиным. Толстой даже обратился к Кузминскому, который, кстати, был его родственником, мужем его любимой свояченицы Тани. Получив его ответ, Толстой записал в дневнике: «От Куз[минского] жестокое письмо. И вчера я его понял, как он пойман и как он именно одинок и жалок. Пойман он тем, что его служба требуется женой. И когда зашел он далеко — что дальше, то холоднее, черствее, жесточе служба, и все дальше любовь людей, все больше страх и недоброжелательство, и отношений с людьми меньше и меньше, и утешение одно — сознание власти».47
История с отобранным у Ильина свидетельством была только началом всех его злоключений этого года, вскоре на это наслоится новая беда — неудачи с выставкой картины Ге, что в конечном итоге приведет его к полному разрыву с Ге и Толстым.
Попытки Льва Толстого поддержать Александру осенью 1890 года были не случайными. Ильины стали новообращенными толстовцами, прочитав в мае 1890 года его «Крейцерову сонату». Она в то время была еще запрещена и распространялась в самодельных копиях. Люди, получив на несколько дней экземпляр, собирались группами и читали ее вслух. Николай так отзывается об этом первом впечатлении: «Третий день я провожу на даче в обществе жены и еще двух дам — наших близких знакомых. Все это время ушло на чтение недавно ставшей известною "Крейцеровой сонаты" и на бесконечные дебаты и разговоры по поводу прочитанного. Наша будничная жизнь пошла вверх дном; забываешь вовремя есть и пить; просиживаешь ночи до рассвета. Странное дело — каждый из нас в отдельности знал все, что написано Толстым, а между тем прочтение этой вещи открывает вам как будто новые, доселе неизвестные истины; сдергивает завесу с картин, скрывавшихся по соседству с вами, но остававшихся до того невидимыми… Клянусь Богом, что навряд ли кто-либо переживал от прочитанной книги больше, чем мы пережили, прочитав это произведение. Да, нужно совершенствоваться; нужно переродиться; нужно стряхнуть с себя все наросты культурной фальши; соскоблить нечистое наслоение привычек и нравов современной цивилизации; очистившись, нужно обнажить в себе человека, действительно созданного по образу и подобию Божию. Какое счастье, что мы прозрели, пока дети наши малы; конечно, мы сразу не будем в силах переродиться… но детей наших мы сумеем сразу направить по чистому и прямому пути».48
Николай хорошо передает тот шок, который испытывали современники при первом чтении «Крейцеровой сонаты». Несомненно, что сила Толстого-художника и его обличительный пафос были столь велики, что он заставлял любого человека содрогнуться от того, как живут окружающие его люди, как живет он сам. И если прежняя критика Толстого (эссе «Исповедь», «Об искусстве» и другие) касалась, в общем-то, тем отвлеченных от повседневной жизни рядового обывателя, то теперь Толстой затронул те темы, которые касались жизни каждого человека — любовь и проблемы пола, супружество и дети, фальшь и потенциальная взрывоопасность семейных отношений, основанных на сексе, ревность и измена. Заурядная история семейной жизни Позднышева, сходство с которой мог заметить каждый в своем собственном быту, под пером Толстого, обнажившего всю фальшь внешнего благополучия современной семьи, неожиданно вышла за пределы обыденности и позволила читателю заглянуть на дно пропасти, над которой он стоит. Кульминация повести, когда Позднышев в припадке ревности убивает свою жену, была предостережением всем — ведь это преступление выросло из повседневной семейной жизни рядового человека.
Повесть не только раскрывала весь ужас такой жизни, но и, что самое главное, предлагала выход из него — сначала устами Позднышева, а потом и Толстого, который изложил свои рекомендации в послесловии к «Крейцеровой сонате»: не жениться, а если ты женат, жить в воздержании.
Впечатление, оказанное «Крейцеровой сонатой» на Ильиных, было усилено приездом толстовца Николая Ге к ним на дачу. Вскоре после его отъезда Николай пишет ему: «Саша усердно читает Л.Н. Толстого, постоянно в своих поступках приспосабливается к тому, как думает он, как поступили бы Вы в данном случае».49 Эволюция отношения Николая и Александры к «Крейцеровой сонате» и учению Толстого нашла отражение в «Дневнике толстовца» в форме их переписки и размышлений Николая и даже привлекла внимание датского литературоведа.50 Согласно «Дневнику», Александра увлеклась учением Толстого о воздержании, когда Николай уже находился с картиной Ге за границей. «Да, дорогой друг мой, — писала она мужу, — теперь только я сознаю всю мерзость нашей прошлой жизни; теперь, когда этот святой человек [Толстой] открыл нам новую непорочную жизнь. Как ясен и чист стал мой внутренний мир; как прямо могу я смотреть в глаза каждому, ничего не стыдясь, ничего не скрывая. А что было раньше? Гадость и гадость!… И тебя, дорогой друг мой, я люблю нисколько ни меньше, чем прежде; разница лишь в том, что это любовь не порочная, как то было раньше, а чистая, святая… Ах, как мне гадко становится теперь, когда я только вспоминаю о том, как омерзительно мы прожили тринадцать лет».51
В «Дневнике» Николай видит их прошлое совершенно иначе: «тринадцать почти идеально счастливых лет, проведенных вместе»; «в течение нашего тринадцатилетнего супружества мы, даже в пустяках, не посмотрели серьезно врозь». И в бунте жены, увлекшейся учением о девственности, он склонен винить Толстого. Идеи Толстого «задели меня лично, мое семейное счастье, и грозят разрушить его», — в отчаянии пишет Николай в дневнике после получения писем жены.52 После этого он обрушивает весь свой публицистический темперамент на «Крейцерову сонату» и ее создателя. Полемика его идет по трем направлениям: неправомерность учения о девственности, невозможность и даже пагубность применения учения Толстого по отношению к счастливым, честным, любящим супругам и, наконец, критика семейной жизни самого Толстого, провозгласившего, согласно Николаю, высокие идеалы, но не следующего им. Именно последнее вызвало многочисленные упреки критиков «Дневника».
Но почему же загорелся сыр-бор, что вызвало такой накал страстей у Николая? Почему они были так потрясены при первом чтении «Крейцеровой сонаты»? Была ли его жизнь с женой счастливой и гармоничной, как он утверждает в дневнике? «Дневник толстовца», как ни странно, не дает прямого ответа на эти вопросы. Разобраться в них нам помогут некоторые факты его биографии. Я не сторонница вторжения в интимную область жизни других людей, но поскольку Николай сам постоянно обсуждает эту тему в «Дневнике толстовца», то, думается, в данном случае мы имеем на это право.
Разгадка первоначального глубокого потрясения, произведенного на Николая «Крейцеровой сонатой», скорее всего кроется в его неудачных отношениях с женщинами до встречи с Александрой. Вырвавшись из «монашеской» жизни, устроенной ему матерью и теткой в Тамбове, Николай со всем жаром молодости окунулся в свободную жизнь студенческой молодежи Петербурга. Затем у него была добрачная связь с крестьянской девушкой, от которой родился его старший сын Иван. И хотя общество терпимо относилось к таким связям, Николай всегда знал, что он поступил дурно, и Толстой, в своей повести, подтвердил, что совесть мучила его не зря. А затем была его случайная, скоропалительная женитьба на Верочке, их растущая отчужденность и его подозрения, что она неверна ему. А потом эта тягостная ночь, когда он внезапно вернулся домой, страшась, что его подозрения оправдаются… Откуда мог Толстой знать все это? И его бегство в Туркестан… Эти женщины, оставленные в далеком прошлом, не исчезали из его памяти, они продолжали преследовать его, о них напоминали их сыновья — Иван и Сергей. А потом эта внезапная любовь к 16-летней Саше, личность которой он вылепил своими руками — вылепил не просто возлюбленную, а беззаветно преданного друга. И теперь она смеет сказать, что и это все было ошибкой?
Каким же человеком была Александра? Прочитав о ее увлечении толстовским учением о девственности, Николай отзывается о ней не без раздражения: «Вечная идеалистка». Но в идеализме ли тут дело? Объясняет ли идеализм то, что молодая женщина, которой нет еще и тридцати лет, после «тринадцати почти идеально счастливых лет» супружества внезапно становится энтузиасткой девственного брака, решившись принять на себя весь максимализм толстовского учения?
Мне видится объяснение гораздо более жизненное. Посмотрим на эти тринадцать «идеально счастливых лет» ее глазами. В шестнадцать лет эта девочка с далекой туркестанской окраины становится женой столичного человека, хоть и не старого, но уже много испытавшего и, вполне вероятно, рассказавшего ей, как и Позднышев своей невесте, как и Левин Китти, о своей прежней жизни. Несомненно, это было глубоким потрясением для нее, и мысли об этом продолжали преследовать ее всю жизнь. Ее правнук, Сэм Маккай, вспоминает: «Николай, до того как он женился на Александре, был женат на женщине по имени Вера, которая любила носить красные платья… Из-за этой первой жены Николая Александра ненавидела красные платья, она их никогда не носила, чтобы Николай не вспоминал о своей прежней жене».53
К этому добавилось пренебрежительное отношение свекрови, презирающей ее то ли за недостаточно благородное, то ли — еще хуже — метисное происхождение. Если и сто тридцать лет спустя ее потомки помнят об этом, то как же глубоко должна была пережить это все Александра. А потом началась жизнь с мужем, рождение одного за другим шестерых детей, и не в комфортных условиях помещичьей усадьбы, а на самом краю европейской цивилизации, в изнуряющем климате Средней Азии, в том числе рождение неизлечимо больного Картерия. Волнения из-за здоровья детей никогда ее не покидали — «У меня больна Ара уже 10 дней, дай Бог, чтобы осталась жива», пишет она в одном из писем Ге. На это налагалось еще положение мачехи в отношениях со старшими детьми Николая.
Не могло ее не волновать и финансовое положение семьи, в частности служебный конфликт мужа в Туркестане, после которого в возрасте 30 лет он вышел в отставку, так и не поднявшись по служебной лестнице выше чина губернского секретаря. Затем их переезд в Петербург, где Николай попытался прожить, публикуя в «Книжках "Недели"» «обличительный роман-хронику "В новом краю"» — оригинальный заработок для начинающего литератора в царской России! Потом его работа на новом поприще, в качестве частного поверенного, и новые конфликты. И как можно предположить по семейным преданиям, его тяга к картам, его вечная надежда, что однажды ему где-то повезет, где-то далеко-далеко. «Помнишь, Саша — из года в год я поговаривал тебе — бросим Питер — уедем, бросим — уедем. Увлекла тебя твоя школа. А вот теперь были бы счастливы уехать, да пути нет», — лишь один отрывок из его писем во время злоключений с выставкой картины. Несомненно, что открывая в Петербурге модную мастерскую, Александра руководствовалась не соображениями о благотворном влиянии трудовой жизни и не следовала благородным идеалам Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать», а преследовала цель гораздо более прозаическую — обеспечить для семьи хоть какой-то гарантированный источник дохода на случай очередного конфликта или неудачи мужа.
События 1890-1891 гг. стали последней каплей: лишение Николая лицензии, ее унизительные визиты к его начальству в надежде выяснить, в чем дело, опасения его ареста и высылки, в то время как он отправился за границу, оставив ее без денег. А оттуда идут его письма о новых неудачах, и их долг Ге доходит до трех тысяч рублей (огромной суммы по тем временам, но к этой истории мы еще вернемся). Николай же предлагает ей один проект за другим: продать ее мастерскую, уехать из России, открыть в Петербурге вегетарианский ресторан… В минуту отчаяния она излила свою душу Ге: «Коля невозможно меня терзает. Много мы жили и мало знали один другого. Но я должна все вынести для детей. Одно мне спасение — это ученья Льва Николаевича. Я действительно ими утешаюсь, а то бы не жила. Умереть гораздо легче, чем жить, но мои силы за последнее время порядком надорвались. … Я не упаду. Теперь я поняла смысл жизни и буду жить для спасения детей, и что могу, то и для других».54
Да, Толстой, казалось, один понимал ее, и из его книг пришел к ней простой совет — жить с мужем в воздержании, не зачинать больше детей и таким образом хоть частично уменьшить тяжелый груз ответственности за большую семью, причем сделать это не обижая мужа, а следуя идее, освященной авторитетом Толстого.
То, что Николай был так испуган внезапным увлечением жены, дает основание предположить, что он чувствовал за собой какую-то вину в своих отношениях с ней, хотя и твердил себе об «идеально счастливом» супружестве. Это наводит на мысль о том, что образ Саши в его творчестве — это своеобразная попытка «заговорить» те сложности, что накопились в его отношениях с женой, подсознательная надежда, что созданное в воображении и написанное на бумаге как бы станет реальным. Например, Саша в романе «В новом краю» смотрит на свою жизнь с Силиным без всякого страха. Она глубоко уважает его нравственные убеждения и уверена, что он, «человек способный и работы не боится; поэтому трудно думать, чтобы он не устроился где бы то ни было». На страницах «Дневника толстовца» Александра предстает человеком веселым, ласковым, уравновешенным, энергичным, наделенным «огромным здравым смыслом». В его поэзии она воодушевляет его, уставшего от борьбы за справедливость, на новые подвиги. В действительности же Александра была не совсем такой. Ее письма Ге этого периода создают образ простой, не очень образованной, страдающей женщины, с душой, открытой Богу, ищущей духовного наставника, которого она готова увидеть в Ге. У нее нет иллюзий относительно ее мужа. «Колю испортило воспитание, а задатки хорошего человека некому было пробудить, я не умела, да и не настолько хорошо развита, чтобы это сделать», исповедуется она без ложного стыда перед Ге. Николай знал правду, и совесть мучила его особенно тяжело во время этой затянувшейся поездки. Его письма Ге и Саше полны отчаяния, временами он даже думал о самоубийстве.55 И по странной логике пугающая правда «Крейцеровой сонаты» привела к тому, что Толстой, ее создатель, и стал объектом ожесточенной критики Николая.
Но, как видно, зря волновался Николай, пытаясь противопоставить бунту жены логику теоретических рассуждений о несостоятельности учения о девственности для обычных людей, для таких любящих пар, как они сами. В их жизни было нечто гораздо более сильное, чем все теории, — была любовь и душевное единство. Николай этого специально не декларирует, но присутствие этого мы постоянно встречаем на страницах «Дневника». Начинается он с описания радостного настроения, которое испытывают они, отправляясь вдвоем на выставку передвижников, где Николай был потрясен картиной Ге. «Вечер мы провели с женой в задушевной беседе с глазу на глаз; предметом ее был Христос, картина художника и Евангелие», — пишет Николай. Узнав некоторое время спустя о том, что картина снята с выставки, он пишет в дневнике: «Я не в состоянии был более оставаться один в городской квартире и с вечерним поездом уехал на станцию Сиверская, где моя семья уже с неделю находится на даче: по крайней мере поделюсь с женой впечатлениями». Таким же душевным единством наполнено и их обращение друг к другу: «родной», «дорогой друг мой», — обращается к мужу Александра; «друг мой», «дорогая моя голубка», — обращается он к ней в письмах, а в стихах говорит о ней сдержанно и сильно: «Друг мой желанный — жена!».56
Да, нет ничего загадочнее чувств женщины, и какими убедительными не казались бы нам тяготы, выпавшие на долго Александры, ставшей женой такого неординарного человека как Николай, это не мешало ей любить его и быть счастливой в этой любви. Ту большую любовь, что была на заре их жизни («Вспомни наши молодые годы», — обронил Николай в одном месте дневника о том времени), они пронесли через все испытания. И когда после девяти месяцев мытарств за границей, измученный, постаревший и потерпевший полное финансовое фиаско, Николай вернулся домой, он записал в дневнике трогательные слова: «Вот уже седьмой день, как я опять в своем тихом пристанище. Все меня по-прежнему любят, ласкают; даже кажется еще больше, если только это возможно».57 А через год Николай будет вынужден бежать за границу, опять оставив Александру одну с детьми на пять долгих лет…
Что же до критики Толстого Николаем, то развивалась она по следующей логической цепочке. После увлечения Александрой учением о девственности, Николай пишет в дневнике: «Прежде, временами, я сомневался — имею ли я право требовать от Толстого, чтобы он строил свою жизнь по своему учению. Теперь для меня стало ясно, насколько это мое право и насколько мне оно принадлежит свято и неотъемлемо». Несколько месяцев спустя Николай подводит под свое убеждение теоретическую базу, доказывая, что поскольку Толстой претендует на роль пророка-проповедника, он должен жить согласно своей проповеди, и люди вправе интересоваться его жизнью. Николай обрушивает на читателя весь набор сведений, полученных из третьих рук, о «ханжестве» Толстого в личной жизни. Тут и слухи о том, что у Толстого двухлетний ребенок, а значит он сам не соблюдает своего учения о девственности, и рассказы о том, что Толстой ест на серебре, а работает физически только для моциона, и история передачи Толстым имения жене, и сожительство с ней, несмотря на разность убеждений.
Теперь и «Крейцерова соната» начинает видеться Николаю резко негативно: «Позднышев своими словами, мыслями и делами похерил все то, что говорили, думали и делали другие герои Толстого». «А ведь какой богатый материал в Ясной Поляне! Проследить шаг за шагом духовно-патологическое перерождение бывшего творца Анны Карениной в теперешнего сочинителя Сонаты… исследовать его домашнюю жизнь; причины, не помешавшие ему дойти до огульного, с площадною бранью, отрицания возможности чистого семейного счастья; эту диковинную семейную группу… без общих интересов, с прямо противоположными идеалами, решительно исключающими возможность искреннего взаимного уважения; эту расположенную вокруг них толпу разнокалиберных Тартюфов, притекающих не только со всех концов земли русской, но и из чужих стран, ломать комедию… Разобрать, осветить все это… Разве это не задача, достойная таланта автора "Войны и мира"? <…> И разве не великое, благородное, самоотверженное дело совершил бы он, выполнив эту работу, обнаружив нам корни, на которых вызрела "Крейцерова соната"». Совет, что и говорить, оригинальный… Но Николай идет еще дальше, называя Толстого задурившим «генералом от литературы», попросту разыгрывающим комедию.58
Такая манера полемики Николая создает впечатление, что писалось все это им в состоянии полнейшего ослепления. Непростая жизненная ситуация, в которой оказался Толстой после произошедшего с ним нравственного перелома, примитивизирована Николаем до предела, и из нее выхолощено главное — сложнейшая личность писателя. В послесловии к «Крейцеровой сонате», на которое Николай многократно ссылается, Толстой со всей ясностью говорит, что предлагаемое им учение — это лишь идеал, к которому нужно стремиться, но который невозможно достичь. Толстой никогда не утверждал, что он претендует на роль проповедника-праведника, напротив, в своих произведениях он всегда предстает человеком со всеми его слабостями, которые он пытается преодолеть. Эта борьба длилась до конца его жизни и завершилась его уходом из дома незадолго до смерти в ноябре 1910 года…
Трагизм последних дней жизни Толстого всколыхнул всю Россию, весь мир, а Николай, поседевший и состарившийся, в эти самые дни в четвертый раз начинал жизнь с нуля, сколачивая хижину из горбыля на плато Атертон на севере Австралии и корчуя с сыновьями вековой тропический лес — под сад.
Дошли ли туда известия о смерти Толстого, покаялся ли Николай, что был неправ, обвиняя Толстого в фарисействе? Ведь оба они в итоге положили свои жизни на алтарь своих идей — но по-разному. И все же в одном Николай одержал нравственную победу: их с Александрой любовь победила позднышевщину и все теории Толстого о безбрачии и девственности.
В 1940 г., когда во время второй мировой войны Австралия была охвачена шпионофобией и многие эмигранты оказались под подозрением, власти Атертона — маленького поселка, затерянного среди тропического леса северного Квинсленда — обнаружили своего собственного «шпиона». Им сочли Никифора Хоменко, русского поселенца из лесов Гадгарры, который, будучи не натурализовавшимся иностранцем, не зарегистрировался в полиции, как требовали того условия военного времени. Хоменко тут же привлекли к суду. На судебном процессе он заявил, что живет в Гадгарре уже 25 лет и полагал, что был натурализован много лет назад. Суд проявил «великодушие», благодаря чему один из пионеров Гадгарры не был посажен в тюрьму как шпион, а лишь оштрафован на крупную сумму. Хорошо еще, что атертонские детективы не копнули глубже, так как в начале 1920-х годов в донесениях секретной полиции Хоменко фигурировал в качестве представителя некоей полумифической «Секретной Семерки», которую власти считали «самой тайной, активной и опасной» просоветской группой в Австралии. После суда Хоменко подал новое заявление на натурализацию и местный полицейский, который занялся сбором сведений о нем, обнаружил, что хотя Хоменко и живет в Австралии с 1913 г., он «может читать только большие печатные буквы и едва говорит по-английски». Объясняя начальству, как же этот русский смог прожить в стране 27 лет без языка, полицейский писал, что Хоменко «жил в местности, где проживали другие русские, и поэтому он обходился преимущественно русским языком». Прожить столько лет в Австралии, не нуждаясь в английском, можно было действительно лишь в достаточно большой русской общине. В июле 1996 г., собирая сведения об этой русской колонии, я встретилась с Биллом Хоменко, сыном Никифора, на его ферме на дороге Гадалова, в самом сердце Гадгарры. «Мы так и называли эти места — Маленькая Сибирь», сказал Билл, вспоминая о тех далеких годах.59
Но даже Билл не помнил, что основателями Маленькой Сибири была семья Ильиных. Ее глава Николай Дмитриевич Ильин (1852-1922), — недоучившийся медик, мелкий чиновник, адвокат, писатель, поэт и вечный борец за справедливость, — в 1892 г. бежал из Петербурга в Патагонию, а затем, узнав о «справедливости австралийских властей», решил переехать с семьей в Австралию. Его захватила идея основать здесь русскую колонию. Казалось, демократическая Австралия идеально подходила для этого. Ильины — Николай, его жена Александра и их взрослые дети Леандро, Ромелио и Ариадна — приехали в Брисбен в сентябре 1910 г. Именно в этом году началась массовая русская эмиграция в Австралию. «Далеко, очень далеко Австралия от русского человека, а все же он ее нашел, — писал Николай. — Каждый японский пароход привозит в восточно-портовые города этой страны по несколько десятков наших земляков, прибывающих сюда из Сибири». Остановившись на неделю в Сиднее, Николай познакомился с рядом иммигрантов и обсудил с ними планы основания русской колонии на тропическом севере Квинсленда, где он сам намеревался поселиться. В частности, он пригласил в проектируемую колонию Михаила Гадалова, который приехал в Австралию незадолго до Ильиных. Добравшись до Атертона и взяв три участка земли (31, 61 и 63), покрытых «дремучим, вековым» тропическим лесом, Николай стал приглашать сюда других русских. Шесть месяцев спустя, 15 марта 1911 г., он писал: «Я сделал все, что мог, чтобы привлечь моих соотечественников поселиться по соседству со мной, и в результате 11 участков земли в Гадгарре уже заняты русскими». План колонии очевидно имел успех, так как в июле того же года Михаил Гадалов, который тоже взял там участок, писал в письме в сибирскую газету, сравнивая две русские колонии: в Вэлламбилла около Рома «поселилась публика попроще, в том же месте, где взял я, — несколько поинтеллигентнее. Например, на последних днях взяли три участка по 160 акров восемь молодых людей, некоторые из них — невольные граждане Австралии».60 «Невольные граждане» — это был эвфемизм для обозначения политэмигрантов, бежавших из России в Австралию. Некоторые из соседей Ильиных оставались в Гадгарре недолго и вскоре бросали участки, так и не приступив к раскорчевке леса, некоторые начинали работы, но не выдерживали изнуряющей борьбы с тропическим «скрэбом» — так в этих местах называли непроходимый лес — и переселялись в более благоприятные районы. Выстояла лишь горстка самых крепких.
Среди них была семья Гадаловых. Михаил Васильевич Гадалов (1883-1972) родился под Красноярском на берегах Енисея и происходил из известной купеческой семьи сибирских золотопромышленников и меценатов. Он приехал в Австралию в 1909 г. с женой Феодосией (ур. Бобровой) и тремя маленькими детьми — падчерицей Ольгой и сыновьями Валерианом и Евгением. Самым ценным сокровищем в его скромном багаже была пачка фотографий его друзей — открытые серьезные интеллигентные лица, или это время делает их такими? — портрет Веры Засулич и письмо 1901 г. от его первого учителя, политического ссыльного Константина Ефименко: «береги же, друг мой, честь, береги свое человеческое достоинство с особенным усердием, не развивай у себя жадности к наживе, будь доволен тем, что ты заработаешь; от трудов своих праведных помогай бедному в нужде человеку по силе возможности и делай это без всякого разбора в вероисповеданиях, будь то еврей, татарин или русский». Михаил оставил в России хорошую работу продавца и бухгалтера, пожертвовал возможными блестящими перспективами в семейных предприятиях, отказался от удобной жизни во Владивостоке — «мы жили там в хорошем доме, расположенном на склоне холма, и оттуда открывалась прекрасная панорама — гавань и бухта Золотой Рог полная кораблей. Мы с женой каждую неделю ходили в театр, там был отличный театр, один сезон была хорошая опера, шли пьесы из современной русской жизни». Важнее всех этих удобств для него, как и для десятков его друзей, было осуществить на практике простые заветы его учителя. Разбуженный первой русской революцией, он занялся организацией рабочих в профсоюзы, был ненадолго арестован и находился под полицейским надзором. Обстановка была столь напряженной, что не оставалось другого выхода, как бежать из России.
Приехав в Австралию, Михаил работал на строительстве железных дорог и на лесопилке, живя в палатке и питаясь сушеным мясом, в то время как Феодосия с детьми оставалась в Брисбене. Она стала брать на дом заказы с фабрики на шитье мужской одежды, но ее заработка едва хватало на содержание семьи. Однако, несмотря на все эти трудности они были полны оптимизма: «Никто из нас не думает, что мы поехали напрасно (не говоря уже про ребят, которые начали плакать, когда им в шутку предложили ехать обратно в Россию), не надо дрожать за завтрашний день и, наконец, за свою свободу», — писал Гадалов в газету «Далекая окраина» в 1911 г.
В 1912 г. Гадаловы поселились в Гадгарре на участке 57, который находился глубоко в джунглях. Дорога к их участку была проложена по тропе аборигенов, которая вилась по гребню холмов, разделяющих истоки речек Бутчер Крик и Карибу Крик. Гадаловы стали первыми постоянными поселенцами на этой дороге и вскоре она получила название «дорога Гадалова». Большой очерк-письмо Михаила о его австралийских впечатлениях, опубликованный в «Далекой окраине», привлек внимание не только потенциальных русских эмигрантов, но и Квинслендского бюро информации и туризма. Оно перевело на английский наиболее оптимистичные отрывки из письма (оставив без внимания всю его критическую часть) и стало из года в год перепечатывать их в своих рекламных брошюрах для залучения иммигрантов. А Михаил в это время начал свою борьбу со скрэбом. Из 169 акров 125 срубил он сам. Феодосия рядом с ним безропотно несла свою долю. Условия жизни для женщины, на руках у которой было трое детей, были очень трудными. Их первым домом была палатка, затем сарай из гофрированного железа и только потом настоящий дом, сложенный из бревен. На участке земли, отвоеванном у джунглей, сеяли траву и пасли коров. Дважды в день из года в год она доила растущее стадо, перетаскивая в своих руках тонны молока. Но тяжелее всего было одиночество. Феодосия так и не научилась говорить по-английски, и соседи вспоминали, как, бывало, она сидела одна в доме и тихо плакала. Она умерла в 1922 г., будучи одной их первых русских, похороненных в этом краю.
В 1926 г. Михаил Гадалов съездил в Россию, женился и привез на ферму свою новую жену, Бетти. Здесь у них родилось двое сыновей, Игорь и Росс. Их ферма «Золотое дно» не принесла им большого состояния, но все-таки была одной из лучших ферм в районе. Это позволило и старшим, и младшим детям Михаила Гадалова получить хорошее образование и передать тягу к знаниям следующему поколению; большинство их детей и внуков имеют теперь университетские степени. Михаил продал ферму в середине 1940-х годов и переехал к Брисбен. Его потомки стали австралийцами, но один из его внуков, Пол, выучил русский язык в Университете Квинсленда и побывал в России. Петр, другой его внук, живущий на Золотом Берегу, заканчивая интервью со мной, сказал: «Мой дед происходил их рода золотопромышленников, а мой сын стал геологом и работает на золотых приисках в Калгурли, колесо прошло полный круг».61
Семья Хоменко в 1915 г. поселилась на участке 58, по соседству с Гадаловыми. Никифор Петрович Хоменко (р. 1884) и его жена Вера (ур. Хныкова) родились в маленьком белорусском городке Черикове. Никифор, сварщик по профессии, ремонтировал суда. Сначала они переехали на Дальний Восток, затем, в 1913 г., отправились с волной эмигрантов в Австралию. Старший сын Никифора Билл (Василий) Хоменко рассказывает: «Я родился во Владивостоке в 1913 г. и был еще совсем маленьким, когда родители на корабле поплыли в Австралию. Приехали в Дарвин, но маме место не понравилось, она жаловалась, что солнце стоит прямо над головой, слишком жарко. И тогда они отправились в Кэрнс. А потом переезжали с места на место, туда, где отцу удавалось найти работу. И вот, когда отец работал на строительстве железной дороги между Маландой и Тарзали, кто-то ему и говорит: "Почему бы тебе не взять участок земли, а то ты работаешь то здесь, то там, а ведь у тебя семья". Тогда он и взял эту землю. В те годы можно было взять участок и, если он тебе понравится, заплатить небольшой взнос, и его записывали в книге за тобой. Это был сплошной скрэб. Мы поселились здесь в 1915 г. и были второй семьей на дороге Гадалова. Я помню, как отец начал вырубать скрэб вот у этого небольшого крика, и мы с братом спускались к крику играть в прятки, а родители все беспокоились, что мы свалимся в него и утонем. Отец вырубал участок леса, сжигал его и засевал травой, а потом мы купили коров, вначале штук 6-8, и начали их доить. Со всего молока собирали небольшой бидончик сливок и везли сначала по дороге Гадалова, мимо школы в Бутчерс Крик, потом по дороге Рассела в самую Маланду». Этот бидончик сливок, добытых с таким трудом, долгие годы был для семьи Хоменко, как и для многих их соседей, основным источником дохода. Но они выстояли. Их второй сын Джон родился в 1914 г., а в 1921 г. они удочерили девочку Мери. Когда сыновья подросли, они стали возчиками, занимались вывозом деревьев с вырубок. Впоследствии они купили участки 57 и 59, еще дальше расширив границы «Маленькой Сибири».62
Семья Прохоровых поселилась с другой стороны от Гадаловых (участок 54) в начале 1916 г. Михаил Иванович Прохоров, родившийся в 1880 г. в Екатеринославской губ. (станция Дружковка), был рабочим. В двадцать два года он вступил в РСДРП и стал профессиональным революционером, работая в Мариуполе, Балашове, Оренбурге, Ташкенте. В 1910 г. его сослали на вечное поселение в Енисейскую губернию. Оттуда в 1912 г. он бежал в Австралию с женой Марией Ивановной (ур. Михайловой) и дочерью Клавой (в Австралии она стала известна под именем Лейла). Они приехали в Брисбен в сентябре 1912 г. Михаил несколько лет колесил но Квинсленду — Кэрнс, Гордонвейл, Чиллаго, Таунсвилл, — специализируясь в качестве модельщика отливок и плотника. За время кочевой жизни у них родились еще две дочери, Валентина и Евгения, и к 1916 г. они, наконец, решили осесть на своей земле. Их выбор пал на Гадгарру, очевидно потому, что там уже существовала русская община, включавшая политических эмигрантов.
Вскоре после того, как они поселились на своем участке гористых джунглей, Мария Прохорова родила сына (11 июля 1916 г.). Говорят, что акушеркой при этом была Александра Константиновна Ильина, жена Николая Ильина, и именно в честь нее мальчика назвали Александром. В одном из очерков о нем рассказывается: «Воспоминания Александра Михайловича о его первых годах жизни коротки и отрывочны — очень тепло, кругом густые леса со множеством ярких птиц и бабочек. Товарищей не было. Четверо детей Прохоровых развлекали друг друга. Любимой их игрой было влезать на тонкое дерево и ждать там, когда другие подрубят его. Деревце падало вместе с сидящим на нем. Очень хорошо запомнился поход за лесными орехами. Самое яркое воспоминание тех лет носит, однако, трагический характер. Шуре было около пяти лет, когда однажды родители вместе со старшими детьми ушли, оставив мальчика дома одного. Родители долго не возвращались. Скучно одному. Маленький Шура решил их встретить. Пошел по лесной дороге и заблудился. Наступила темнота. Мальчик метался по лесу. Растения жгли и царапали. Он путался в лианах. В конце концов устал, сел и всю ночь просидел не шевелясь, прислушиваясь к ночным шорохам леса. А тем временем все жители колонии метались по лесу в поисках ребенка. Нашла его утром старшая сестра Клава. Шура был исцарапан, изранен, обожжен». Лев Толстой полагал, что личность ребенка формируемся в первые пять лет его жизни. Если это так, то именно суровые условия жизни Прохоровых в эти ранние годы способствовали тому, что Александр стал первым уроженцем Австралии, получившим Нобелевскую премию. Впрочем, Австралия делит эту славу с Россией, поскольку в 1923 г. Прохоровы, которые, в отличие от своих русских соседей, не разочаровались в революции, покинули Австралию и вернулись в Россию. В австралийской земле осталась покоиться их старшая дочь, красавица Клава-Лейла, незадолго до отъезда она заболела воспалением легких и умерла.
Александр Михайлович Прохоров, после возвращения в Советский Союз, в 1939 г. закончил Ленинградский государственный университет и сделал блестящую научную и административную карьеру в области физики, став одним из основателей квантовой электроники. В 1964 г. он стал Нобелевским лауреатом, в 1966 г. — академиком АН СССР; с 1969 г. он был главным редактором Большой советской энциклопедии. До недавнего времени академик Прохоров оставался загадочной личностью для австралийцев. Профессор Норман Хекенберг из Университета Квинсленда собирал материалы о нем для выставки. Он рассказывает, что в 1996 г., участвуя в международной физической конференции в Санкт-Петербурге, он хотел поговорить с Прохоровым, чтобы убедиться «сохранилось ли еще у него австралийское произношение, но не смог пробиться к нему — важной персоне советского научного истеблишмента».63
Через дорогу от Гадаловых находился участок 38 — гористый лес с кратером погасшего вулкана. В июле 1911 г. этот участок взял Гавриил Миронович Иванов (р. 1883), уроженец, как и Николай Ильин, Балашовского уезда Саратовской губернии. Сын крестьян, он окончил Тамбовский учительский институт, увлекся революционной деятельностью, был посажен в тюрьму и сослан пожизненно в Сибирь, Енисейскую губернию, в 1909 г. Вскоре он бежал в Харбин, где некоторое время, живя под вымышленным именем, работал учителем, а потом, в июне 1910 г., отправился в Брисбен. Возможно здесь он встретил Николая Ильина, своего земляка, и решил присоединиться к их колонии в Гадгарре. 1 марта 1911 г. он писал на родину своему другу Павлу Казакову: «я взял участок земли в северном (тропическом) Квинсланде в 160 ак<ров>, по 35 шиллингов за акр, с уплатой в 20 лет. Участок покрыт девственным лесом, расположен на 3000 футов над уровнем моря. Земля скребная, то есть состоит из толстого слоя бурого и весьма рыхлого перегноя, считается лучшей во всей стране! Вот брат я и собственник без гроша денег в кармане! Ну, да это меня мало смущает! Деньги надеюсь заработать, а от лопаты надеюсь избавиться. Конечно, этот участок для меня слишком велик, и если кто приедет из вас, то я буду только рад и без всяких разговоров предлагаю к услугам приехавшего и землю и даже свой house т.е. палатку. Да брат, я имею и свой дом, который стоит 20 шиллингов и лопату — орудие производства, я — буржуй!»
Хотя он и не выдержал битвы со скрэбом и в начале 1912 г. бросил свой участок, связи с Маленькой Сибирью он сохранил, работая по соседству на строительстве железных дорог или на сахарных заводах, а затем взял новый участок около Бабинды. Он был активным членом Союза русских рабочих; сообщение о том, что в 1915 г. он агитировал в Кэрнсе против призыва в армию, даже попало в австралийские газеты. Он жил в ожидании революции. 5 июля 1911 он писал Казакову: «Впереди работа и работа, полная захватывающего интереса. Об одном я немного жалею — взял землю и затратил на нее около 300 рублей денег. Ну, да черт с ней и с землей и с деньгами. Земли много и России и деньги можно заработать. Словом, если создастся возможность возвратиться в Россию, я, ни минуты не задумываясь, расстанусь и с землей и с "счастливой Австралией". Что я для нее и что она для меня? Хотя для меня не должно бы быть родины (ведь когда-то я считался членом Партии Социалистов-Революционеров), но язык английский не приставишь вместо русского, в тесное духовное общение сразу не войдешь с населением, которое жило и развивалось при совершенно иных политических и экономических условиях. Волей-неволей приходится обращать свои взоры на тот берег, откуда приехал. Нет ничего хуже для мыслящего человека, когда его не понимают окружающие, когда он ежеминутно живет с мыслью, что благодаря незнанию языка окружающие считают его ниже себя, некультурным, полудикарем, хотя бы эти окружающие в действительности стояли и ниже его во всех отношениях».
В 1917 г., после февральской революции, он одним из первых поспешил вернуться на «свою родину, которую он не мог забыть». В заявлении на паспорт он писал, что должен отправиться в Россию, чтобы «позаботиться о своих престарелых родителях и послужить своей стране в годину испытаний». Иванов покинул Австралию в мае 1917 г. с десятками других русских политэмигрантов, отправлявшихся на Дальний Восток, возращение которых оплатило Временное правительство. Ему не долго пришлось ждать, чтобы оказаться захваченным испытаниями революции и гражданской войны. Позже он писал, что хоть и остался жив, но потерял в этих передрягах все документы, включая и австралийский паспорт. Только в 1921 г. Гавриил Иванов смог, наконец, послать отчаянный призыв о помощи австралийским властям через своего бывшего соседа Гадалова, который сделал все, что мог, чтобы помочь Иванову вернуться в их «солнечный Квинсленд». В конце концов им удалось убедить австралийские власти выслать Иванову новые документы для въезда в Австралию, но выехать Иванову так и не удалось. В том же 1921 г. он вступил в общество политкаторжан. К заявлению приложено его заявление «Прошу выдать мне одну пару сандалий».
Постепенно жизнь наладилась, Иванов получил назначение на работу на Северный Кавказ по заготовке хлеба. В 1927 г. он встретился с Гадаловым, когда тот приехал в Россию. В своих воспоминаниях Гадалов писал: «Мы поехали в Ростов-на-Дону, где жил один из моих друзей по Австралии. В Австралию он попал как политический эмигрант. Прежде он был школьным учителем где-то на Волге, принял участие в тюремном протесте, был арестован на пороге Московского университета, где он собирался учиться, и сослан на Дальний Восток, откуда бежал в Австралию. На первых порах он, как и я, работал киркой и лопатой. Он мечтал купить ферму сахарного тростника, но при первых же звуках революции 1917 г. он изменил свои планы и вернулся в Россию, чтобы там заняться строительством новой жизни. В 1926 г. он был в Ростове-на-Дону главой отдела, занимавшегося экспортом пшеницы в Англию». Гавриил Миронов, в отличие от многих русских ре-эмигрантов, не попал в маховик сталинских репрессий. Он заболел туберкулезом и умер в 1930 году.64
А русская история участка 38 продолжалась. После того как Иванов покинул его в 1912 г., расчистив 10 акров, участок в течение полутора лет никто не брал и вырубка успела снова зарасти колючим кустарником. Как раз в это время, в 1913 г., в Брисбен приехали Василий и Мария Стрельниковы. Вскоре они оказались в Маленькой Сибири и взяли брошенный участок. Василий Иванович Стрельников (1875-1965), хотя и родился в центральной России, в Лебедяни, много лет работал в Ташкенте — сначала проводником на железной дороге, потом управляющим в гостинице. Коррупция и воровство достигали в тех местах чудовищных размеров. Василий, который, как рассказывает его сын, «очень сочувствовал беднякам и всегда стоял за правду», испытывал глубокое отвращение к окружающей его среде и в конце концов решил эмигрировать в Австралию.
В 1960-х годах Василий написал воспоминания. Рассказывая о первых десяти годах в Гадгарре, он большую часть рассказа посвятил лишь одному эпизоду, который по своей важности, как кажется, перевесил для него все остальные трудности. А их было немало — чего стоила сама тропа к его участку, по которой можно было пробраться лишь верхом на лошади, и заросли непроходимого колючего скрэба, покрывавшего участок, и жизнь в палатке, и строительство дома своими руками, и разрушительный циклон, обрушившийся на эти места в 1918 г. Но эпизод этот, так на него подействовавший, обнаружил предвзятое отношение к нему местных властей. Вскоре после того, как Стрельников начал работать на своем участке, он был арестован в Пирамоне констеблем Сири как преступник, у него взяли отпечатки пальцев, надели наручники и бросили в тюремную камеру. В то время английский язык Стрельников знал очень плохо — «стоило мне взять "Самоучитель", как меня начинало клонить ко сну» — и он никак не мог понять, за что же его арестовали. На суде выяснилось, что полицейский решил, что Стрельников нагрузил слишком много на свою лошадь: груз составлял 45 кг досок для строительства дома, которые тот вез с лесопилки (надо сказать, что другие поселенцы возили на лошадях по 90 кг и никто их не арестовывал). Судебное разбирательство кончилось тем, что Стрельников был оштрафован на один шиллинг, но его возмущал совсем не штраф. Он пишет в воспоминаниях: «Я сказал Сири: "Вы же знаете, что я не совершил никакого преступления. Зачем же Вы запятнали мое имя? " Он улыбнулся и ничего не ответил, и я понял, что он унизил меня просто без всякой причины». Теперь, 85 лет спустя, его сын, Базил Стрельников, подвел итог этой истории: «Они просто хотели проучить его, потому что он был новый переселенец из неанглоязычной страны. Папа так был расстроен из-за поступка Сири, что он хотел бросить все и вернуться на родину. Но в конце концов они подружились. Сири, бывало, так напивался у папы кваса, что едва мог доехать домой на лошади».
Стрельников, как и многие русские иммигранты, был членом Союза русских рабочих в Австралии, но после революции уже никак не был связан с русскими радикалами, которые продолжали будоражить австралийское общество, тем не менее ему пришлось платить по их счетам. Когда в 1915 г. он подал заявление о натурализации, ему было отказано, так как власти решили не натурализовать всех русских, не вступивших в армию. На новое заявление 1918 г. он вновь получил отказ, поскольку к тому времени власти сочли необходимым не предоставлять натурализацию вообще никому из русских, подозревая их всех скопом в радикализме (но и из Австралии их не выпускали). Стрельников оказался в отчаянном положении — ведь ферма все еще не была его собственностью, так как в полную собственность землю могли взять только натурализовавшиеся иммигранты. К тому же его жена Мария в сыром климате Гадгарры заболела ревматизмом, но, не будучи полноправными владельцами своей фермы, в которую они вложили столько труда и денег, они не могли ни продать ее, ни сдать в аренду и переехать в более сухие места, как это делали некоторые из их соседей. Стрельников писал одно за другим обращения к властям, тратил деньги на адвоката, но даже его вмешательство и попытка воззвать к здравому смыслу властей — «мой клиент никак не связан с радикально настроенными русскими, отказ натурализовать его приведет его к полному разорению» — не в силах были изменить австралийскую «демократию» того времени, которая могла поставить вне закона целый народ.
В 1923 г., после восьми лет мытарств, Стрельников, наконец, был натурализован и переехал в Марибу. В 1930 г. он продал ферму, а в 1947 г. писал в письме Гадалову, лежавшему в Брисбенском госпитале: «Эта болезнь у Вас, я думаю, приобретена на ферме от тяжелой работы… Сколько Вы затратили здоровья на ферме, давно бы Вам нужно заняться торговлей. Таким людям как … Хоменко это земной рай на ферме, но Вы деловой человек, Вам не место на ферме». Сам Стрельников, покинув ферму, работал плотником и поваром. Его дети — дочь Алевтина (р. в 1924 г.) и сын Василий (Базил) (р. в 1925 г.) — получили хорошее образование. Они принесли в дом английский язык, австралийскую культуру, а отец учил их революционным песням своей молодости: «Вставай, подымайся, рабочий народ…». Ныне, 60 лет спустя, Базил все еще помнит эти песни, и, что самое главное, он и Алевтина унаследовали от своих родителей их щедрость (Василий умудрялся долгие годы помогать своей сестре в советской России и спас ее от голодной смерти), неприятие несправедливости и лжи, стремление к знаниям; большинство их детей закончили университеты. Сам Василий, несмотря на все обиды, принял Австралию: «Я особенно ценю то, что в этой стране люди не поступают несправедливо по отношению друг к другу», писал он в воспоминаниях, а в письме Гадалову в 1947 г. он так подытожил свой австралийский опыт: «Кто хочет честно трудиться, тот в этой стране голодный не будет». Единственное, о чем он просил Гадалова, это купить ему в Брисбене немного черной икры и селедку русского засола.65
Участки сыновей Николая Дмитриевича Ильина граничили с другими русскими соседями, первопоселенцами: рядом с Ромелио жила семья Балясов, а соседом Леандро был Джон Никонец. Владимир Клементьевич Баляс (1875-1944) родился в деревне на Волыни, в Западной Украине, и знал русский и польский языки. В молодости он служил в гвардии, в Москве. Память о тех временах все еще жива в его семье. «Да, это была история, когда он об этом рассказывал, — вспоминает его сын Джордж. — Все эти драгоценные камни и шашки, и как они упражнялись в фехтовании». Но эта блестящая жизнь по непонятным причинам резко оборвалась. Джордж смутно помнит рассказы отца о том, что после революции 1905 г. в гвардии нарастала поляризация, и многие, в том числе и он, покинули службу, опасаясь грядущих преследований. Владимир Баляс отправился на восток, в Харбин. С ним была его жена Алисия (ур. Босникова), медсестра по специальности, родившаяся в Одессе в 1882 г.
В апреле 1910 г. с одной из первых волн русских эмигрантов Балясы приехали в Австралию на «Кумано Мару». На том же судне плыла семья Павла Ивановича Кларка (известного в Австралии как Пол Грей), русского народовольца. За свою революционную деятельность Кларк неоднократно ссылался в Сибирь и даже был приговорен к казни, которая потом была заменена 10 годами каторги в Акатуе, откуда он бежал и в конце концов добрался до Австралии. Здесь он стал основателем первой русской колонии в Вэлламбилла. Однако Баляс не последовал за ним, а, после нескольких месяцев работы на строительстве железной дороги в Блэкбутте, предпочел двинуться на север, куда Ильины приглашали поселенцев в новую колонию. Балясы приехали туда почти одновременно с ними, в конце 1910 г., и взяли хороший участок 62 в долине на стыке дорог, которые впоследствии получили название дорога Рассела и дорога Гадалова. А в январе 1911 г. местный земельный чиновник сообщал в Брисбен о прибытии в их район неведомых дотоле русских: «За исключением Леандро Ильина они едва могут сказать пару слов по-английски. Они, однако, знают другие языки и я предлагаю, чтобы к ним применялся тест по уровню образования… Эти люди уже поселились на выбранных ими земельных участках, много сделали по их освоению и без сомнения окажутся хорошими поселенцами». Выполняя тест по грамотности Владимир Баляс умолчал о причинах его разрыва с русской гвардией и отрекомендовался как «земледелец». Он писал, что в Австралии хочет заниматься «земледелием и скотоводством». Баляс, действительно, добился хороших результатов на своей ферме, что, вероятно, объяснялось его прежним крестьянским опытом.
Но прежде, чем это произошло, внимание квинслендских властей привлекла жена Владимира Алисия Баляс, причем настолько серьезно, что в ноябре 1911 г. из Кэрнса в Гадгарру был командирован полицейский инспектор для расследования. Дело в том, что некий русский, Ф. Кечелли, написал донос на своих соотечественников в Австралии, в котором он заявлял, конечно без всяких доказательств, что женщина по фамилии Баляс разыскивается русской полицией, поскольку она «отравила русскую женщину в Харбине, а затем сбежала из харбинской тюрьмы». Добравшись по едва проходимым тропам до фермы Балясов инспектор сообщал: «Я убедился, что единственные русские, которые проживают в этом районе это Ильины, у которых участок в Гадгарре, и женщина по фамилии Баляс… Она живет одна на своем участке в Гадгарре, а ее муж работает на железнодорожной линии в Пирамоне, это примерно 8 миль от Гадгарры и 7 миль от Юнгабарры. Я допросил женщину Баляс в Гадгарре. Она едва говорит по-английски и ее трудно понять. Она сказала мне, что в Австралии она около одного года, что она из Одессы, что она работала около десяти лет медсестрой в Манчжурии, а ее муж пять лет был солдатом. Она производит впечатление очень странного и слегка помешанного человека».
Очевидно, после этого визита, власти решили не продолжать расследование дела этих странных русских, в то время как сами Балясы, ничего не подозревая, продолжали трудиться на своем участке. Их имя тоже попало на карту Гадгарры. На территории их фермы начинался ручей Бутчер Крик — у Джорджа до сих пор сохранились самые живые воспоминания о нем: «Когда мне было три года, я чуть в этом крике не утонул, я свалился в него и долго не мог выбраться», — то место, где Бутчер Крик пересекал дорогу Гадалова становилось непроходимым в дождливые дни и местные жители в 1915 г. обратились к властям с просьбой построить «мост через Крик Баляса».
Своих детей у Балясов не было и они усыновили мальчика Джорджа, родившегося в 1922 г. Местные старожилы говорят, что возможно в его жилах была и аборигенская кровь. Его ранние воспоминания об этих местах связаны с немым кино, которое показывали в клубе, построенном в 1920-ее гг. через дорогу от фермы Балясов. Он все бывало ходил вокруг и искал лазейку как бы попасть в зал. С тех пор кино стало его хобби и 60 лет спустя, когда выпускники школы в Бутчерс Крик собрались на встречу, он привез свои любительские фильмы и показывал их в том самом зале, где впервые увидел кино, и таким образом «завершил полный круг длиной в 60 лет». А еще Джордж хорошо помнит свою няню-аборигенку Диану, которая пришла к ним из лагеря в Бунджи. В 1928 г. Балясы продали ферму и переехали в Маланду, а затем в Толгу, где у них была ферма с кукурузой. Когда началась вторая мировая война 19-летний Джордж добровольцем вступил в армию и сражался на Новой Гвинее. В 1944 г. он вернулся в Австралию и его часть как раз была неподалеку от дома, когда умер его отец. Джордж рассказывает: «Я похоронил его, но когда я заскочил домой, чтобы разобрать вещи, я ничего не успел сделать, так как мою часть погрузили в поезд и перебросили в Брисбен. Я не знаю, что сталось со всеми его бумагами. Вскоре и моя мать умерла и власти дом продали».
…Ветер переворачивал страницы дневника Владимира Баляса, дневника, который он вел долгие годы, описывая жизнь Маленькой Сибири. Но кого интересовала эта пачка старых бумаг на русском языке, которые, быть может, содержали разгадку причин побега Балясов в Австралию и происхождение его приемного сына. И теперь, полвека спустя, Джордж с горечью говорит: «Это не распутанный узел. Я так и не знаю откуда я и кто я».66 Джордж еще немного помнит русский язык, на котором он говорил в детстве дома и навсегда сохранил интерес к русской культуре.
Соседом Балясов был Джон Никонец (участок 60), по-русски его звали Иван, но местные называли его Ника. Он родился под Харьковом в 1884 г., в 1910 г. приехал в Австралию, как и Баляс поработал на строительстве дороги в Блэкбутте и в июне 1911 г. присоединился к русским первопоселенцам в Гадгарре. Он жил одиноко и так и не женился. Михаил Гадалов вспоминал, что русскому было трудно найти жену, потому что «местным женщинам не нравились русские мужчины из-за их грубого акцента, да к тому же они были не англосаксами, а иностранцами». В 1921 г. Никонец продал свою ферму и покинул район, «так как сырой климат плохо сказывался на его здоровье». Дальнейшая судьба его неизвестна.67
Еще две русские фермы располагались по другую сторону дороги Рассела, в округе Маланды, напротив участка Ромелио Ильина. На них жили Ламин и Фадчук, люди друг на друга совсем не похожие. Владимир Николаевич Ламин (1880-1951), хоть и родился в небольшой деревне под Камышином в Саратовской губернии (еще один земляк Николая Ильина), производил впечатление человека образованного и культурного. Ничего не известно о его жизни в России и о причинах эмиграции в Австралию, куда он приехал в 1910 г. с женой Марией Ивановной (родилась в 1880 г.) из Манчжурии. Он пытался найти работу в Брисбене, затем взял участок земли в Вэлламбилла, в колонии, выросшей вокруг семьи Кларков-Греев. Там Ламины не прижились, и оставив участок, Владимир переехал в Чиллаго, на рудники; работал он также и на рубке сахарного тростника в районе реки Малгрейв, недалеко от Маленькой Сибири. Вскоре он присоединился к русским поселенцам в лесах Гадгарры, взяв участок на углу дороги Рассела и тропы Кларка (первопроходца этих мест). Ламины поселились на своем участке в 1913 г., а вскоре холм, у подножия которого находилась их ферма, получил название Холма Ламиных (Lamins Hill). Это один из немногих русских топонимов уцелевших до сих пор, причем широко известный, так как после расчистки лесов, окружающих Холм Ламиных, с него открылся прекрасный вид и теперь сюда нередко приезжают туристы, посещающие плато Атертон. У Ламиных не было детей, и они усыновили мальчика Альфи (Альфреда), который попал к ним благодаря Ильиным. Флора, внучка Николая Ильина, все еще помнит перипетии этой истории. Альфи был незаконнорожденным сыном Джека Макая, мужа Ариадны Ильиной. Мать Альфи, гречанка, отказалась о него, а своенравная Ариадна тоже не хотела растить пасынка. Дело кончилось тем, что Леандро забрал у них малыша и принес к Ламиным, которые с радостью согласились его взять. Ламины продали ферму в 1924 г., но остались жить в окрестностях Атертона.68
Рядом с Ламиными, на тропе Кларка, жил холостяк Феликс (Филимон Алексеевич) Фадчук (1884-1932), личность живописная и вошедшая в местный фольклор. Он родился в деревне около Ковеля, в западной Украине, некоторое время работал на почте в Ковеле, а затем, в 1909 г., нелегально перешел границу с Австрией и в конце концов добрался до Аргентины. Вполне вероятно, что там, во время своих мытарств, он познакомился с Ильиными, так как в 1912 г. он последовал за ними в Австралию, и, высадившись в Кэрнсе, приехал в Атертон и взял участок земли. Как и другие русские он начал борьбу со скрэбом. Однако несколько лет спустя, когда окрестные фермеры стали получать первые надои от коров и делать сливки, Феликс стал возчиком, доставляя каждый день по едва проходимым дорогам сливки в Маланду. Он приобрел упряжку волов и, по словам местного сторожила Эдгара Шорта, «когда его английский не действовал на упряжку он переходил на русский, а то и на испанский».
Шорт оставил любопытную зарисовку отношения Феликса к местным антирусским нравам: «Феликса, русского погонщика волов, лучше было не сердить, хотя, если с ним обращались хорошо, он был вполне приятным и дружелюбным человеком. У него были высокие скулы, немного раскосые глаза и что-то азиатское в чертах лица, как это иногда бывает у восточных славян. Один из наших соседей, которого, кстати, никто не любил, терпеть не мог Феликса, и обычно в его отсутствие отзывался о нем не иначе как "этот желтый монгольский ублюдок". Однажды Феликс возвращался из Маланды с упряжкой к себе домой и повстречался с этим соседом, который, проезжая мимо и думая, что Феликс его не достанет, поприветствовал его "Ты, желтый монгольский ублюдок, добрый день". Сказав это, сосед пришпорил лошадь, но, как это иногда бывает, она, прежде чем поскакать, пару раз поднялась на дыбы. Феликс умел ловко управляться с длинным кнутом и был скор на руку, и пока лошадь гарцевала, он пустил кнут в дело, приговаривая: "А теперь что ты скажешь о монгольском ублюдке? " Сосед, залитый кровью, с рубашкой и кожей располосованной от плеча до пояса, драпанул оставив вопрос без ответа». Шорт добавлял, что в России Фадчук был профессиональным борцом, «факт, который некоторые мужчины обнаруживали, когда уже было слишком поздно».69
Маленькая Сибирь на плато Атертон, маленький кусочек России, заброшенный в австралийские джунгли причудой судьбы. Команда из двенадцати 20-40-летних мужчин во главе со старейшим 60-летним Николаем Ильиным, из семи женщин и свыше десятка детей. Они происходили из разных социальных слоев — крестьяне, рабочие, военные, служащие, интеллигенты — и приехали туда со всех концов Российской империи от Санкт-Петербурга на севере до Екатеринослава и Ташкента на юге, от Могилева и Волыни на западе до Красноярска и Владивостока на востоке — русские, белорусы, украинцы, сибиряки. Дорога в Австралию для многих из них прошла через заключение, ссылку, побег, географически пролегая через Дальний Восток, Европу, Аргентину. Как ни тяжела была их жизнь в России, как ни враждебно было отношение к ним в Австралии из-за того, что они русские, ни один из них не предал свою русскость, их дети, даже приемные, говорили по-русски, и стали забывать язык только после смерти родителей, так как никто из них не нашел пути к новой волне русских иммигрантов, так называемым «белым русским», которые стали прибывать в Австралию в начале 1920-х годов.
… Мы сидели на ржавой цистерне во дворе фермы Билла Хоменко. Его натруженные руки лежали на коленях, босые ноги крепко стояли на земле. И его австралийский сленг, и потертая широкополая шляпа делали его настоящим австралийским бушменом, но мне он казался до боли знакомым, как раз таких стариков я встречала в наших деревнях, когда ходила по дорогам Белоруссии, собирая материалы о своих предках. Даже двор фермы — лошади, спокойно стоящие у «плота», сделанного из жердей, и старый сарай, из-под дверей которого то и дело появлялась мышка, занятая своими мышиными делами, и земля, раскисшая после недавнего дождя — все казалось до странности знакомым и родным. Все, кроме гофрированного железа… А Билл вел меня в прошлое, в то время, когда на соседней ферме жил молодой Леандро Ильин — «Этот скрэб вон там, это был его, Леандро. Тут и забора нет между участками, граница так и шла по скрэбу до самой Кэрнской тропы», — в то время, когда босоногие русские ребятишки верхом на неказистых лошадках скакали по дороге Гадалова в школу, а сам Билл со своим младшим братом Джоном играл на берегах Карибу Крик, который сейчас, как и 80 лет назад, тихо струил свои воды к океану. Мы были среди останков Маленькой Сибири, и Билл Хоменко был ее последним могиканином. Казалось, что туманные холмы за его спиной, очищенные от скрэба были единственным материальным свидетельством о трех десятках русских, когда-то покоривших эту землю. Но не могли же те надежды и отчаяние, с которыми они осваивали ее, пот и слезы, которые они проливали на ней, любовь и боль, что они испытали на этой земле, исчезнуть без всякого следа? Нет, невидимые, они были здесь, составляя русский слой в богатой истории этой земли, русский слой, пришедшийся между аборигенским и австралийским. И отсюда по всему миру тянулись нити русских судеб. Прохоровых и Иванова они привели обратно в Россию, некоторых Ильиных — в Гондурас и США, и всех остальных, включая семью Леандро Ильина — в разные концы Австралии.
Когда мы уезжали, Билл с истинно русской — а быть может бушменско-австралийской? — щедростью насыпал нам целое ведро сладких танжеринов…
(1) Н.Д. Ильин, Дневник толстовца, СПБ, 1892, с. 5; Материалы из архива Елены Говор: Ellen [Nellie] Dale Flores, ‘Memoirs’, 1996, с. 8; Флора Хулихэн, письмо автору 14.09.1995; интервью с членами семьи Ильиных, пленка 1А499; Somerled Mackay, ‘Genealogical Tree of the Illin Family’, 1996, с. 3.
(2) И.Е. Репин, Далекое близкое, М.: Искусство, 1964, с. 320; И.Е. Репин, Письма к писателям и литературным деятелям. М.: Искусство, 1950, с. 89; Северный вестник, 1892, № 6, с. 75-79; В. Стасов, Николай Николаевич Ге, М., 1904, с. 346; Л.Н. Толстой, Полное собрание сочинений, т. 88, с. 200.
(3) Репин, Далекое близкое, с. 480; В. Порудоминский, Николай Ге, М.: Искусство, 1970, с. 228.
(4) Факты в этой главе основаны на различных источниках, в том числе Н.Д. Ильин, ‘Автобиография’, ИРЛИ, ф. 377, № 1347, л. 1; Ильин, Дневник толстовца, с. 256, 132; М.К. Соколовский, Памятка 3-го гусарского Елисаветградского … полка, СПБ., 1914, с. 29-30; Flores, ‘Memoirs’, 1996, с. 2-3; Mackay, ‘Genealogical Tree, с. 2; интервью с Леандро Иллин-мл.; письма Валентины Проводиной, директора музея в Турках, автору, 1996-98; воспоминания старожилов Ильинки Р. Феклюнина и З.Г. Сидоровой, записанные В. Проводиной. Документы о военной службе Дмитрия Ильина были предоствлены РГВИА при содействии Антона Вальдина: ‘Д.Н. Ильин, 6-й’, РГВИА, ф. 395, оп. 16, д. 492.
(5) Эта дата рождения представляется наиболее достоверной. Она имеется в послужном списке Николая и в его заявлении на натурализацию в Австралии. Он сам, как кажется, пытался ввести в заблуждение своих будущих биографов, указав, что он родился в 1849 г. в своей автобиографии для «Русского биографического словаря» и в предисловии к «Песням земли».
(6) Саратовский государственный архив, ф. 19, оп. 1, д. 84 (Я благодарна В. Проводиной за содействие в получении этих документов).
(7) Flores, ‘Memoirs’, с. 3; Н. Ильин, Песни земли, Париж, 1910, с. 4; Ильин, ‘Автобиография’, л. 1.
(8) ‘Давыдов, В.Н.’, — Театральная энциклопедия, т. 2, М., 1963, стб. 265-269; В.Н. Давыдов, Рассказ о прошлом, Ленинград-Москва, 1962, с. 34.
(9) Давыдов, Рассказ о прошлом, с. 35-36, 43; Ильин, ‘Автобиографииа’, л. 1-1 об.
(10) В.М. Лукин, ‘Ильин, Н.Д.’, — Русские писатели. 1800-1917. Биографический словарь, т. 2, М., 1992, с. 413.
(11) Ильин, ‘Автобиография’, л. 1 об. — 2; Н. Ильин, В новом краю. Роман-хроника. Из времен завоевания Туркестанского края. Ташкент, 1913, т. 1, с. 295-96; пленки с интервью 3B186, 9A590.
(12) Н. Ильин, Шесть месяцев в Соединенных Штатах Северной Америки. СПБ., 1876, с. 77, 53, 7-8, 54 и др.
(13) Сборник статистических сведений по Саратовской губернии, т. XII, вып. 1, Саратов, 1893, с. 126, 246, 507-08. Письма В. Проводиной к автору: 17.01.1997, 9.03.1997 и 4.04.1997. Я признательна В. Проводиной и А.Я. Массову за сбор материалов, касающихся истории Ильинки.
(14) Ильин, В новом краю, т. 1, с. 296; Ильин, Песни земли, с. 4.
(15) Ведомость справок о судимости. Издание Министерства юстиции, ч. 1, кн. 1, СПБ, 1887, с. 218.
(16) Ильин, В новом краю, т. 1, с. 296-300.
(17) Flores, ‘Memoirs’, с. 3. С. Макай вспоминает сходную историю: Somerled Mackay, ‘Memoirs’, 1997, p.1.
(18) Н.Д. Ильин. Послужной список 27.09.1882, — РГВИА, ф. 400, оп. 9, д. 21078 (благодарю архив и Станислава Думина за предоставленную информацию); Ильин, ‘Автобиография’, л. 2 — 2 об; Ильин, Песни земли, с. 22, 102.
(19) Ильин, В новом краю, т. 1, с. 2-3, т. 2, с. 155 и последующие.
(20) Ильин, ‘Автобиография’, л. 3.
(21) Ильин, В новом краю, т.1, c. 256, 300-04, 356-57, т. 2, с. 36, 74-75, 85-86.
(22) Ильин, Песни земли, с. 63.
(23) Ильин, ‘Автобиография’, л. 2 об. — 3; Ильин, В новом краю, т. 2, с. 101, 129-35, 152-57.
(24) Ильин, В новом краю, т. 2, с.174, 194-97, 204; Mackay, ‘Memoirs’, p.1.
(25) Под татаркой или монголкой они, вполне вероятно, имеют в виду какой-то местный сибирский народ, вполне возможно, что она происходила из бурят или якутов, живших в районе Иркутска, которые вступали в смешанные браки с русскими.
(26) Ильин, В новом краю, т. 1, с. 27-38, 46-55, 80-81, 128-36, 287-90, 295, 352-67, т. 2, с. 55-64.
(27) Ильин, В новом краю, т. 2, с. 86-88, 187-88, 196-97, 203-06, 221-26.
(28) Ильин, В новом краю, т. 2, с. 240-50.
(29) Mackay, ‘Genealogical Tree’, pp. 2-3; Н.Д. Ильин. Послужной список; Ильин, Песни земли, с. 72-74.
(30) А.К. Ильина — Н.Н. Ге, 16.11.1890, РГАЛИ, ф. 731, оп. 1, д. 17; Flores, ‘Memoirs’, p. 2.
(31) Н.Д. Ильин — команде корабля «Лейтенант Ильин» 22.05.1894, РГА ВМФ, ф. 2, оп. 1, д. 7, л. 73 (Я благодарна Наталье Юденич за находку и копирование этого документа); Leanne Illin, [Family History], Архив автора.
(32) Н.Д. Ильин, Дневник толстовца, СПб, 1892, с. 29-30; Flores, ‘Memoirs’, pp.3-4.
(33) Mackay, ‘Genealogical Tree’ и мои интервью с членами семьи Ильиных в Австралии.
(34) Ильин, ‘Автобиография’, л. 3; Ильин — команде корабля «Лейтенант Ильин.
(35) Ильин, ‘Автобиография’, л. 3 — 3 об; Ильин, В новом краю. Роман-хроника. Из времен завоевания Туркестанского края. — Книжки «Недели», 1886, № 1-11; Н. Ильин, ‘Беглецы. Роман из жизни на далеком Востоке’. — Живописное обозрение, приложение, 1888, № 10; Н. Ильин, ‘Нежданно-негаданно’. — Живописное обозрение, 1889, № 25-27.
(36) Н. Ильин, ‘Юридические заметки’. — Судебная газета, 12 янв. 1886; Лукин, ‘Ильин, Н.Д.’, с. 413; Ильин, Песни земли, с. 4.
(37) Ильин — команде корабля «Лейтенант Ильин; interview with Ernest and Maud Hoolihan, 29.09.1996; ‘[Иван Герасимов Иванов]’, РГИА, ф. 1405, оп. 91, д. 3531 (Я благодарна Александру Массову за находку и копирование этого документа). Н.Д. Ильин — Н.Н. Ге, 28.06, 7.07.1890, РГАЛИ, ф. 731, оп. 1, д. 16.
(38) L. Illin, ‘Report of the Northern Territory’ [1912], NAA (ACT): A3/1, NT1913/1156, part 3, pp. 55-56.
(39) Ильин, Дневник толстовца, с. 8-10.
(40) Ильин — Ге, 26.02, 20.04.1890, РГАЛИ, ф. 731, оп. 1, д. 16; Ильин, Дневник толстовца, с. 16-18.
(41) Ильин, Дневник толстовца, с. 25, 42.
(42) Ильин, Дневник толстовца, с. 5-7, 37-38.
(43) Интервью с Derek and Dynzie Hoolihan, June 1995; Письма Flora Hoolihan автору, 16.08 и 14.09.1995; tape 3A369 — архив автора.
(45) R. Illin, ‘En la Frontera (En Guarda Raya) (Hecho por el relate de mi padre, sucedido en les anos de la decada de 1890)’, Архив автора, p.1; Eduardo Villanueva, ‘Un poeta ruso, ignorado, descansa para siempre en San Pedro Sula’, Tiempo — El diario de Honduras, 13 October 1971.
(46) Ильин — Ге, 18.08.1890, октябрь 1890; Л.Н. Толстой — А.М. Калмыковой, 23 или 24.09.1890. — Толстой, Полное собрание сочинений, т. 65, с. 168-69.
(47) Замечания Толстого об Ильиных см.: Толстой, Полное собрание сочинений, т. 65, с. 168-69, 178, 183, 210; т. 51, с. 96, 98, 223.
(48) Ильин, Дневник толстовца, с. 14-15.
(50) P.U. Moller, Postlude to the Kreutzer Sonata, Leiden, 1988, pp. 125-126.
(51) Ильин, Дневник толстовца, с. 60-61.
(52) Ильин, Дневник толстовца, с. 35, 41, 60.
(54) А.К. Ильина — Н.Н. Ге, 13.01, 22.01.91, РГАЛИ, ф. 731, оп. 1, д. 17; Н. Д. Ильин — А. К. Ильиной, октябрь 1890, 21.11.1890, 23.01.1891, РГАЛИ, ф. 731, оп. 1, д. 62. (Я благодарна Заяре Веселой за копирование этих материалов).
(55) Ильин, В новом краю. Отдельное издание. Ташкент, 1913, т. 1-2; т. 2, с. 223-26; Ильин, Дневник толстовца, с. 7, 41, 42, 75; Ильина — Ге, 16.11.1890; Стасов, Николай Николаевич Ге, с. 333.
(56) Ильин, Дневник толстовца, с. 5, 11, 14, 130.
(57) Ильин, Дневник толстовца, с. 280.
(58) Ильин, Дневник толстовца, с. 51-52, 194-203, 253-59.
(59) National Archives of Australia (NAA) (ACT): A659/1, 1940/1/7443 Homenko, N. P. — Naturalization; NAA (ACT): A6122/40, 111, Summary of Communism, vol. 1, pp. 133, 138; Интервью с Биллом Хоменко (Таре 5В220).
(60) Н Ильин, Письма из Австралии. — Новое время, 14 авг. 1913; Queensland State Archives (QSA): LAN/DF 89, Atherton 1545; M. Гадалов, Русские эмигранты в Австралии. — Далекая окраина, 21 авг. 1911 (Пользуюсь случаем, чтобы выразить благодарность А. Я. Массову и Г. И. Каневской за выписки из русских газет).
(61) Гадалов, Русские эмигранты в Австралии; [M. Gadalov], 'We do not repent having left our native land', in: Terse Information about Queensland. Queries and Replies, Brisbane, 1915, pp. 54-55; NAA (ACT):Al, 1926/11686, Gadaloff, M. — Naturalization certificate; QSA: LAN/DF 100, Atherton 1669; M Гадалов, «Воспоминания» и личный архив — в собственности семьи Гадаловых, Брисбен; Интервью с Петром и Игорем Гадаловыми.
(62) Tapes 5B037-5B281; NAA (ACT): A659/1, 1940/1/7443, Homenko, N. P. — Naturalization; QSA: LAN/DF 151, Atherton 2615.
(63) NAA (ACT): A1, 1915/6639, Michael Prochoroff — Naturalization; QSA: B/561-B/563; Политическая каторга и ссылка. Биографический справочник, М., 1934, с. 520; Прохоров Александр Михайлович (1916-2002) — http://www.biograph.ru/bank/prohorov_am.htm; 'Prokhorov, Aleksandr Mikhailovich', in Great Soviet Encyclopedia, vol. 21, New-York-London, 1978, p. 257; J. Schultz, 'From Queensland with distinction'. The Courier-Mail, Brisbane, 12 April 1997.
(64) NAA (ACT): A1, 1921/18516, Gabriel Mironovich Ivanoff — Naturalization; QSA: LAN/DF 132, Atherton 2090A; ГАРФ, Ф. 533 оп. 3 ед.хр. 1149 Дело № 529; ДП ОО 1911 д. 12 ч. 69 литера Б. № 10 711б, вх 10 711; письмо Л.Н. Кошмановой автору (благодарю семью Гавриила Иванова за материалы и фотографии); Гадалов, Воспоминания.
(65) NAA (ACT): A1/1, 1923/27605, Strelnikoff, Vasil — Naturalization; QSA: LAN/DF 132, Atherton 2090A; В Стрельников, Воспоминания, с. 77-81, — в собственности Б Стрельникова, Мариба; Интервью с Б. Стрельниковым (Таре 11А); Письмо Б. Стрельникова ко мне от 16 12 1997; М. Гадалов, личный архив.
(66) NAA (ACT): A1; 1914/21026, Vlademir Balias — Naturalization; QSA: LAN/DF 85 Atherton 1508; QSA: file A/45328, Russians 1911-1915; The Atherton News and Barron Valley Advocate, 19 June, 14 July 1915; Интервью с Джорджем Балясом (Tape 12A-B); Сообщение Роя Фелпса, Атертон.
(67) NAA (ACT): A1, 1914/3357, John Nikonets — Naturalization; QSA: LAN/DF 100, Atherton 1667; Интервью с Питером Гадаловым 1.05.1997.
(68) NAA (ACT): A441/1, 1951/13/8524, Lamin, V. N.; QSA: LAN/DF 118, Atherton 1937.
(69) NAA (ACT): A1, 1914/11108, Felemon Alexeivch Fadchuck — Naturalization; Queensland birth, death and marriage records; E.Short, The Nation Builders, Dimbulah, 1988, pp. 24-6, 32, 39, 85, 87, 109, 110, 145.