Танино счастье
Маленькая повесть или почти женский роман


Антоновы

Таня теперь невеста. А невесте даже поглядеть легкомысленно на проходящих мимо соседских братьев-красавчиков Посвятенко запрещалось.

«Обещалась — держи слово!». Мама произносила это «обещалась» торжественно, словно в божьем храме.

«Мы с отцом обещались друг другу, и пять лет слово держали», — говорила она. И всегда добавляла: «И десяти лет вместе не прожили!». Отца своего, Александра Васильевича, героя, полковника и многих орденов кавалера, Таня помнила смутно. Помнила — высокий, поднимал ее в самое небо и подбрасывал, а она заливалась смехом и кричала «Ис-чо! Ис-чо!». Помнит Таня, как папины вещи привезли, и мама плакала, а ей, маленькой, дала папины часы с музыкой. И не могла тогда Таня понять, почему мама плачет, чем же ей музыка не понравилась.

Обещалась Таня сыну маминой подруги, тети Оли Березиной. Андрей, сын ее, приехал на побывку показаться после окончания Академии. Был он в новом мундире с аксельбантами, в сапогах, блестевших так, что на потолке от них плясали солнечные зайчики. Таня с мамой пришли к тете Оле «на чай». Пока пили чай, Таня умудрилась дважды опрокинуть чашку, уронила на пол кусок пирога, а Андрей поперхнулся чаем, уронил ложку, а потом еще и стул опрокинул. Танины щеки цвели малиновым цветом, а Андрей, напротив, бледный был как тети-олина крахмальная скатерка.

После чая Таня играла гостям на рояле. Плохо в тот день играла: ноты путала, нога на педаль не попадала, руки дрожали. А все потому, что Андрей вызвался ей ноты переворачивать. Рядом сидел и ногою ее почти касался. И боялась Таня этого прикосновения и хотела, чтобы он случайно коснулся. Ах, как хотела! В середине второго этюда он на стуле заерзал, вроде как устраивался, и коленом своим таниной коленки коснулся. Таня сбилась, закраснелась, смутилась. Гости все равно хлопали, просили еще играть. Потом и спеть просили. Таня раньше никогда не отказывалась. Мама ее на тети-олины чаи брала лет с двенадцати. И все три года она пела и играла запросто. А сегодня — никак. Андрей возьми да и скажи «А мы вдвоем споем!». Тут уж гости хлопать стали «Просим, просим!» — ну как откажешься.

«'Калитку' знаете, Татьяна Александровна, — спросил Андрей, — романс мамин любимый?»

Таня и сейчас может закрыть глаза и перед ней откроется тети-олина большая гостиная с роялем. Она, пятнадцатилетняя, сидит у рояля и поет «кру-ужева на головку надень…», а Андрей наклонился над ней, будто слов не знает, и дыхание его ее волос касается. И так сладко, что хочется прямо здесь на месте умереть!

Ах, Таня-Таня, какая же ты молоденькая, какая же ты еще счастливая!..

Назавтра утром денщик Андрея, маленький чернявый татарин Рамиль, принес букет для Тани и письмо маме. Мама прочитала и велела Тане цветы в гостиную поставить и собираться в гимназию. А за завтраком все вздыхала и на Таню поглядывала. После уроков мама встретила ее у дверей гимназии, и спустились они к речке посидеть на скамейке над Бугом. И тепло было как летом, и так было хорошо на душе, так спокойно, что тот злосчастный вечер у тети Оли почти забылся. Так сидели они на скамейке в мае девятьсот тринадцатого года. Обе в белых шляпках. Таня в белом переднике — экзамены. Мама в белой блузке и светло серой юбке, в жакетке «в талию». Таня закрывает глаза и видит эту старую скамейку, слышит мамин голос.

«Таня, послушай, я тебе сейчас скажу очень серьезную вещь. Андрей Константинович Березин просит твоей руки».

«Кто?» — вырвалось у Тани, но она уже поняла «кто» — Андрей Березин. Ох, опять щеки красным заполыхали!

«Я не отказала, жених он завидный, лучшего и желать грех, — продолжала мама, — но просила его познакомиться с тобой поближе. Ты его совсем не знаешь, он тебя три раза видел — и сразу свататься! Я понимаю, едет в гарнизон, ему нужна жена…»

«Мама, — не сказала, выдохнула, Таня, — он.., я… Я согласна! Я с ним поеду, я …»

«Танечка, образумься, детка, — вздохнула мама, — года твои не вышли венчаться. Познакомься с ним поближе, узнай его. Отец Андрея был нравный, Ольгу любил, а слова ласкового никогда не сказал. Андрей характером вроде в мать пошел…»

Долго сидели они тогда на скамейке. Таня помнит, будто вчера это было…

Андрей каждый день дожидался ее у гимназии, провожал домой, обедал у них. Таня играла, а Андрей стоял, облокотившись на крышку пианино. И дыхание его касалось волос, а глаза были близко-близко, и щеки танины опять пылали, и губы сухие она все время языком облизывала. Вечером провожала Таня его домой, потом он ее провожал.

Еще, Таня помнит, кататься ездили до самой березовой рощи. Рамиль стелил им одеяло, раскладывал кожаные подушки из коляски, а потом ходил по аллее в роще вместе с мамой и горничной Ниной. Аллея казалась такой длинной! В конце аллеи маму было совсем не видать, тогда Андрей целовал ей руки. А раз лег на одеяло и голову ей на колени положил. И губы его были совсем близко, чуть было не поцеловались тогда! Мама потом ругала ее, зачем позволила. Как давно это было!

В другой жизни, где Андрей, мама, тетя Оля все живые и счастливые…

Две недели эти пролетели как в тумане.

На вокзал провожать Андрея мама не поехала. В коляске сидела Таня с тетей Олей напротив Андрея. Рамилька, денщик, рядом с извозчиком пристроился. На вокзал приехали загодя. Рамиль вещи перенес, тете Оле место на скамейке нашел. А Таня с Андреем по перрону ходили. Он ее под руку поддерживал и тихонько пальцами гладил между перчаткой и рукавом блузки. И опять сердце танино стучало. Андрей говорил что-то, рассказывал, спрашивал, а она отвечала невпопад. Потом и он замолчал, и ходили они взад-вперед тихонечко до самого звонка. Там на перроне Таня Андрею и обещала ждать. Через год и один месяц будет ей шестнадцать с половиной, и отец Алексий обещал обвенчать их. Андрей приедет в отпуск и увезет ее. Прощались они уже женихом и невестой. И колечко Андрей успел ей надеть, оно у него, оказывается, в кармане уже две недели лежало. И поцеловал он ее на прощание прямо в губы. И долго снилось Тане и тот единственный их поцелуй, и уходящий поезд, и Рамиль на подножке кричавший «Тань-аба-а!»

Год этот тянулся долго-долго.

Ждали Андрея десятого июля. И венчание было назначено на двадцать второе, и гостям приглашения разослали, и платье у Тани уже в гардеробе висело: белое шелковое, голубые цветы из газовой материи по всему подолу нашиты. И туфельки голубые, и белье настоящее французское, и платья все новые. Билеты в Варшаву куплены — в имении тетки Андрея под Варшавой проведут они две недели. А потом поедут в Петербург на новое место службы.

Таня считала дни: осталось меньше месяца, две недели, совсем немножко…

Двадцать восьмого июня был убит герцог Франц-Фердинанд. Двадцать девятого Андрей телеграфировал об отмене отпуска — он был срочно откомандирован в распоряжение генерала Орановского. Генерал запомнил его на экзамене в Академии и, став начальником штаба Северо-Западного Фронта, назначил Андрея одним из своих заместителей. Генерал сам написал Тане: «Простите нас, голубушка, Татьяна Александровна, что свадьбу пришлось отложить, но долг воинский прежде всего. При первой возможности предоставлю Андрею Константиновичу отпуск, а сейчас, поверьте, никак невозможно».

Тридцатого июля Россия начала мобилизацию. Таня в эти дни жила от газеты до газеты. Из газет же узнала о поражении 2-й русской армии в Восточной Пруссии. А потом пришло письмо от генерала Орановского о гибели Андрея, и жизнь для Тани остановилась. Владимир Алоизиевич писал, что не знал он офицера «благороднее и чище помыслами, и более чем Андрей Константинович, России преданного».

Тетя Оля с мамой плакали, а Таня уже и плакать не могла. Тенью немой стояла она в церкви, тенью сидела на сороковинах у тети Оли.

«Поплачь, Таня», — уговаривали ее, но не плакалось.

Тетя Оля не надолго пережила Андрея и той же зимою угасла. Перед смертью просила она Таню выйти замуж и нарожать детей, а сына назвать в память Андрея. «Ты еще совсем девочка, Танечка, ты должна жить, счастливо жить…» — шептала она. Тетю Олю похоронили в конце февраля. И снова пустая жизнь от газеты к газете, от бессонной ночи к пустому дню. В город привозили раненых, и мама, после долгих споров, отпустила Таню работать в офицерский госпиталь. Может быть, работа и спасла Таню от полного помешательства.

Пятого августа 1915 русские войска оставили Варшаву. Прочитав это, Таня, наконец, поняла, что жизнь их с Андреем кончена. Андрей убит, свадьбы не будет, и в Варшаву они уже не поедут. Осталась в госпитале на ночь, хлопотала до самого утра, как раз привезли большую партию раненых. Утром помогала обряжать умерших, присела на стул, да так и заснула в морге, привалившись головою к стене.

Так в работе еще год пролетел. Сам генерал Брусилов со своим штабом, побывав в госпитале, отметил сестру Антонову, руку поцеловал. Однажды встретил Таню на Соборной улице отец Алексий, спрашивал, что же в церкви ее не видать, а узнав, что она в госпитале занята, хвалил, благословил на святой труд, обещал служек соборных по пятницам присылать в помощь.

«Не спрятаться тебе, Татьяна, от мирской жизни, — сказал тогда отец Алексий. — Жизнь сама тебя найдет, сколь от нее не хоронись».

Многие пытались за Таней ухаживать, в гости напрашивались, букеты носили. Саша Посвятенко, сосед, просто проходу не давал! Но никто из них и сравниться не мог с покойным Андреем, которого Таня и разлюбить не могла, и понимала, что в этой жизни им не свидеться. Как-то убираясь в гардеробе, наткнулась Таня на свое свадебное платье, заботливо мамой старой простынью накрытом. Медленно разделась перед зеркалом и надела белое свадебное с голубыми цветами по подолу. Платье оказалось невозможно большим, с плеч падало. Таня оторвала с подола маленький голубой букетик и снова завернула платье в белую простынь. Букетик положила в шкатулку, где лежали андреевы письма, его фотографические карточки и письма генерала Орановского.

И опять закружила Таню работа. В госпитале встретила она свой день рождения — на Татьянин день ей исполнилось целых девятнадцать лет. Радости особой не было — без Андрея ничего хорошего от жизни она не ждала. Сестра госпитальные муки купили, сиделка испекла пирог, а она, именинница, принесла наливки малиновой, еще довоенной — так в столовой и отметили.

Мама, бедная, ту весну 1917 не пережила, брюшным тифом где-то заразилась, почти месяц мучилась-горела и скончалась. Таня потому и не эвакуировалась с госпиталем, что маму не на кого было оставить. Перед смертью мама Таню благословила и велела уезжать к тетке в Ливадию. Родных более никого, а тетка — родная сестра отца, бездетная и богатая, Таня ей обузой не станет.

Маму отпели, похоронили. Цены на все были просто беспредельные. За похороны отдала Таня мамин жемчуг. Благо, отец Алексий помог, он у нее эти бусы взял и сам за все расплатился. Уезжать в Крым Тане сразу отсоветовали: на железных дорогах творилось разбой и бесправие. В самом городе было страшно выйти на улицу — везде рыскали красные солдаты, грабили, раздевали, бесчестили и расстреливали. Вскоре и хоронить перестали по-людски, а отрывали на кладбище общие могилы и сваливали туда кучей всех умерших.

Таня снова пошла в госпиталь сестрой милосердия, только госпиталь был уже не офицерский, а для солдат и комиссаров. Но какая же разница, раненые и больные все равны, все люди. Жила она при госпитале, на улице старалась лишний раз не показываться. Город несколько раз переходил из рук в руки. Привозили в госпиталь молоденьких чубатых солдат гетмана, усатых казаков атамана Петлюры и исхудалых красных конников из отрядов Наумина и Горбовского. Доктор Райзенберг лечил всех без разбора, доктор Выгор и доктор Щербитский, оба тогда жили при госпитале, спали урывками, и несли свою службу безропотно. А раненых все везли. Госпитальные прачки стирали руки до крови, и конца кровавым бинтам не было видно. Госпиталь был настолько переполнен, что перестали принимать рожениц, а в родильном отделении открыли еще один тифозный барак. Страшное это время Таня помнит как в тумане — холод, голод, страх. Помнит она, как кормила рисовой кашей на воде молоденького солдатика с ампутироваными руками, а он вдруг захрипел и помер. Таня заплакала и так, плача, ложку за ложкой съела его недоеденую порцию каши.

В ту холодную и голодную зиму девятнадцатого года попал к ним в госпиталь бывший андреев денщик Рамиль. Таня сама выхаживала его, принесла для него из дому шелковое белье. Считалось, что вошь тифозная на шелковом белье не держится, а значит, тифом раненый не должен заразиться. Рамиль и вправду скоро пошел на поправку. Он подробно рассказал Тане про гибель Андрея, прибавив, что убитым его никто не видел, тела не нашли.

«На куски, видно, их благородие разорвало, — рассказывал Рамиль, — не нашли его. Поп служил на другой день по всем сразу, ну я и положил ихних благородиев шинель и фуражку на пустой гроб…»

Таня собрала Рамильке в дорогу еды — он уезжал к себе в городок Сарапул, проводила на вокзал.

«Тань-аба, — прощался Рамиль, кланяясь, — Тань-аба, ты как сестра мой. Если кто обижает, бросай все и езжай в Сарапул. У меня семья большая, мы защитим, замуж тебя выдадим…»

Таня перекрестила его на дорогу…

В 1919 стал их город столицей Подольской губернии и переехала к ним новая губернская управа — губнарком (сразу и не выговоришь!). В один из редких приходов домой, застала Таня сломаные замки и, поселившегося в доме, одного из новых управителей в черной кожанке и галифе. Познакомились. Не бандит, разговором вполне учтивый. Он представился Гольданским, Давидом Иосифовичем, бывшим учителем, ныне комиссаром просвещения. Обещал он замок отремонтировать и за домом следить. Несколько раз потом Таня его видела в городе, и в госпиталь он как-то приходил.


Гольданские

Война на Подолье уже стала затухать, хотя то тут то там вспыхивали мятежи против красных, да и бандиты еще разбойничали. Но в госпитале число раненых сократилось, больных стало вдвое меньше. Опять стали принимать в родильное отделение, и Тане предложили идти на вновь открытые губернские курсы акушерок. От работы в госпитале ее освободили, и неожиданно у нее появилось свободное время. Она стала жить дома, деля его с комиссаром Гольданским. Они почти не встречались, так как он допоздна работал и по утрам спал, а в выходные Таня старалась уйти на дежурство в госпиталь, благо ей жалованье за эти дежурства платили дополнительно к стипендии.

Ничего, казалось, не предвещало несчастий, вернее, все несчастья уже случились, так что жила она без опасения, но и без надежды, конечно. Самые тяжелые годы войны и террора пережила она за госпитальными стенами. Даже когда в самом госпитале была стрельба, и солдаты гетмана убили доктора Райзенберга и снасильничали всех, кто укрыться не успел, даже монахинь, помогавших в уходе за тифозными больными, Б-г не оставил Таню, сохранил. Она спряталась в малой кладовой, где хранили большие бутыли с раствором сулемы и другие препараты. Просидела она тогда в кладовке весь день. Солдаты открывали дверь несколько раз, но ее, сжавшуюся в комочек на полу под полкой, никто не заметил.

Тем осенним утром пришла Таня домой после ночного дежурства. Роженица попалась тяжелая, промучилась два дня и все не могла разродиться. Доктор Щербитский решил делать кесарево сечение, а Таню просил следить за пульсом и дыханием. Они роженицу чуть не потеряли — у той началось кровотечение — провозились до рассвета, а потом на радостях доктор всем плеснул спирта. От спирта и бессонной ночи у Тани кружилась голова, и она не обратила внимания на голоса, доносившиеся из дома. Только войдя в комнату, поняла она, что в доме у нее «гуляют».

Горели две лампы, освещая столовую, где собралось, как потом оказалось, вся новая губернская управа — народные комиссары. Большой стол раздвинули, стулья принесли со всего дома, даже кресло из кабинета притащили. Бутылки пустые везде валялись, и на столе еще недопитый самогон остался. Наварили (надо же!) еды хорошей — стоял чугунок с мясом, картошка вареная, масло. Было их много, с ними несколько женщин — все пьяные.

Что праздновали тогда, Таня не помнит. Может годовщину октябрьского мятежа? Помнит Таня, как схватил ее один из комиссаров, страшный, зубы гнилые, грубый, и пахло от него кислым. Смеясь дурным смехом, бросил он на стол кусок мяса и жирными от мяса руками схватил Таню и насильно усадил к себе на колени. Стал тискать ее, присосался к шее. Таня закричала, забилась в его жирных руках, а он только смеялся и тянул вверх юбку, заголяя ноги. Таня извернулась и укусила его дурно пахнущие цепкие пальцы. «Ах ты, курва!» — взревел ей в самое ухо комиссар и ударил ее кулаком в лицо.

Очнулась Таня, когда уже совсем рассвело. Лежала она на маминой кровати одетая, только без пальто и ботинок. Голова болела страшно, правая половина лица пульсировала от боли. Поглядела в зеркало — под глазом наливался синяк. Машинально взяла со столика мраморный грибок (мама на этом грибке чулки штопала!) и приложила к лицу. Холодный мрамор притупил боль. Почему, подумала Таня, лежит она на маминой кровати — ведь в маминой спальне жил Гольданский… Тут Таня все и вспомнила — и пьянку, и того с жирными руками. Закричала она страшно, заметалась по комнате…

А в дверях Гольданский. Обхватил ее руками и на ухо шепчет: «Татьяна Александровна, успокойтесь, прошу, ничего не случилось, никакого насилия над вами не учинили». И громко, чтобы в столовой слышали: «Товарищ Наумов приносит свои извинения, он не знал, что ты моя жена». Тут в спальню сам Наумов сунулся: «Извиняй, товарищ Татьяна, я не знал. Дод, гад, контра, нам ни слова про тебя не сказал и на гулянку не позвал. Ты, Татьяна, как оправишься, — он кашлянул, — рука у меня, я знаю, тяжелая, — так вот, как оправишься, — на свадьбе вашей погуляем. У меня тоже невеста есть, поет как артистка. Я вас с Лидкой познакомлю, вместе петь будем».

К полудню, слава Б-гу, разошлись они. Синяк еще больше стал, глаз закрылся совсем. Ночью у Тани температура поднялась, бредила она, горела вся. Наутро Гольданский из губкомиссариата позвонил в госпиталь, просил прислать врача. Три недели провалялась Таня в беспамятстве в горячем тифу. Гольданский нанял соседку за ней днем ухаживать. А ночью сам простыни ей менял, рубашки, компрессы на голову холодные клал. Таня не знает, померещилось ей это или нет, но как-то очнулась она ночью и увидала, как Гольданский молился, раскачиваясь и выговаривая вслух незнакомые слова, и метался тенью по стене его носатый профиль.

«Молодость, — говорил доктор Выгор, — только на нее вся надежда. Жить захочет — выживет».

Выжила Таня. И как долго еще жила! И сколько еще пережила…

«Давид Иосифович, — сказала тогда Таня Гольданскому, — я всем Вам обязана и жизнью самой. Но плохая жена я Вам буду, и полюбить я Вас никогда не смогу. Зачем же жизнь Вам портить. И время неспокойное. Вы — красный комиссар, а мой отец, полковник Антонов — за царя и Отечество под Ляояном погибший. Не пара я Вам!»

Кивал головой Гольданский, соглашался, руки ей целовал. Обо всем, вроде, договорились. А ночью пришел комиссар к ней, упал на колени перед кроватью и молил: «Таня, Танечка, прими меня, я на все согласен, не люби, только не отталкивай! Танечка, я жить не могу без тебя, пожалей, погибну, руки на себя наложу, если откажешь!»

Куда было деваться? И с Гольданским страшно и без него от Наумова не спастись.

«Я буду Вам женой, Давид Иосифович, — сказала Таня. — Любить обещать не могу, но верной буду».

Помнит Таня, как Гольданский ее на руках понес в мамину спальню, как руки целовал. А дальше забыла. Все годы их с Додом-Давидом забыла и вспоминать не хочет. Умом понимает — упрекнуть его не за что. Человек он был добрый, благородный, заботливый. Любил ее, все на руках носил как маленькую, подарки приносил, цветы. На пьянки их, комиссарские, ее ходить не заставлял. Раз только еще и видела Таня их пьяное веселье, когда свадьбу праздновали. Наумов подарок Тане принес — платок пуховый оренбургский, а перед свадьбой целого кабанчика прислал к столу. А невеста его, Лида, и вправду бесподобно пела, заслушались все. До революции она в церковном хоре пела, так люди за сто верст приезжали послушать как «сирота поет». И русские песни, и малороссийские, и романсы знала. Наумов ее в местный театр хотел определить «в артистки». Таня играла, а Лида с молоденьким вестовым Наумова стали петь «Калитку», а у Тани слезы текли, и не могла она им подпевать.

Прожили они с Гольданским почти десять лет. Таня очень хотела его полюбить. Она заботилась, следила, чтоб поел вовремя, чтоб высыпался, в близости ему не отказывала. Не в чем Гольданскому было жену упрекнуть, ну разве что… Разве что, что во сне иногда звала она какого-то Андрея…

А жизнь шла своим чередом.

В начале двадцать шестого года Таня забеременела и в положеный срок родила девочку. Гольданский радовался как ребенок! Тане, проснувшейся на следующее утро с набухшей грудью и, пытавшейся в первый раз кормить новорожденную, Гольданский, смущаясь, положил на одеяло подарок. Покормив и перепеленав ребенка, Таня, наконец, открыла коробочку. В ней оказались необыкновенной красоты серьги — золотая гирлянда из трех роз с капельками росы из малюсеньких бриллиантов. Гольданский потом рассказал ей, что его младший брат Исак был ювелиром. Он и сделал эти сережки для своей невесты. Жениться тогда не успел — уехал, а невеста в тот же год умерла от испанки. А Исак уехал учиться во Францию и там сгинул, ни слуху ни духу. Серьги были красоты необыкновенной. Таня решила, что отдаст их дочке к свадьбе.

Назвали они дочку Аннушкой. Лида, жена Наумова, приезжала зимою погостить. Она уговорила отца Амвросия из единственной действующей церкви прийти к ним домой, и потихоньку окрестить малышку. Лида и стала крестной матерью маленькой Аннушке, Анне Давыдовне Гольданской.

Дождливым августом двадцать девятого года весь Подольский губкомиссариат отправили на хлебозаготовки. Вернулся Гольданский уже в конце октября, мрачный, простуженый. Рассказывал мало, только раз и обмолвился, что, мол, страшнее ничего не видал — народ голодает, целыми селами уходят нищенствовать, дети умирают от голодного тифа десятками. План по хлебозаготовкам так и не был выполнен. Рынок опустел, селяне перестали везти продукты в город. В магазинах заговорили о возврате снабжения по карточкам. Гольданский стал приносить хлеб, масло, крупу и другие продукты с работы. В начале весны продукты стали развозить по домам в губкомиссариатском авто. Молочница, баба Ганна, носившая молоко и творог нескольким семьям работников губкомиссариата, теперь имела специальный мандат. Частники один за другим закрывались. Некоторым чудом удавалось уехать по временному разрешению за границу.

Вспоминает Таня, что случилось это, когда года три Аннушке было, а может, только два. Тем холодным апрельским днем Гольданский пришел домой рано, Таня помнит, что обед еще не был готов. Он ушел в кабинет, растопил там печку, и целый час разбирал и палил в печке какие-то бумаги. Обедали все вместе. Аннушка, только начинавшая говорить и повторявшая каждое слово, папу в тот день не веселила, наоборот, он все больше мрачнел, глядя на нее. Таня уложила малышку поспать и ушла на кухню гладить. Гольданский возился в кабинете, потом позвал: «Танечка, пойди сюда». Он усадил ее на диване, а сам ходил вокруг, не решаясь начать разговор, и поняла Таня, что разговор будет необычный.

Гольданский говорил долго. Рассказывал о гибели своих родителей и сестер в августе девятнадцатого года, о брате, что уехал во Францию и без вести пропал. Говорил, что остался один, и никого у него нет, кроме Тани и Аннушки. Потом вдруг заговорил о том, что Наумов снова приехал в город с инспекцией, и что все может случиться.

«В общем, Танечка, тебе надо уехать, — сказал он, наконец. — Поезжай, родная, к тетке в Крым, поживи пару месяцев. Авось, обойдется, тогда приедешь назад». Он помолчал. «Ну, а если не обойдется, то, может быть, вас с Аннушкой и не найдут. Мы скажем, что ты в Коломыю поехала к костоправу, мол, девочка ножку криво ставит».

«А когда нужно уезжать?» — спросила Таня.

«Лучше всего сегодня в ночь, — сказал Гольданский. — Заседание по результатам инспекции завтра в одиннадцать. Хорошо бы, чтоб вас с Аннушкой уже в городе не было».

Тут проснулась малышка, стала звать маму-Таню. Гольданский принес ее в кабинет, и еще минут пять сидели они с Таней на диване и смотрели, как Аннушка, путаясь в длинной ночной рубашке, танцует у печки и поет «Валеньки-валеньки, ох непоситы стаеньки».

«Лидкина любимая песня, — вспомнил Гольданский. — Каждый день по радио передают. Да, забыл тебе сказать, Лида ведь разошлась с Наумовым. Теперь в Москве живет, артистка, квартира у нее отдельная. В Центральном Доме Красной Армии поет. Наум говорит, что и в самом Кремле пела».

«Ох, что это я сижу, — вдруг подумала Таня, — мне же вещи собирать!»

И полетели в большой чемодан вперемежку детские чулочки, платьица и полотенца, плюшевый мишка, белые носочки и панамка.

«Документы, Танечка, бумаги, не забудь, — напоминал Гольданский, — все драгоценности мамины с собой возьми. В чемодан не клади, на теле спрячь. Я тебе сейчас еще кое-что дам». Он снял с полки «Записки институтки» Чарской — в книге были вырезаны страницы — тайник. Гольданский протянул Тане прямоугольный сверток размером со спичечный коробок.

«Танечка, продашь с умом — вам на всю жизнь хватит. Только серьги не продавай, сама носи».

Вещей набралось два чемодана, да еще узел с постелью. Уже затягивая ремни, Гольданский вдруг вспомнил что-то, побежал в столовую, принес и бросил поверх вещей большой семейный альбом. А Таня вспомнила про отцовы ордена и, вынимая их из шкатулки, прихватила еще и голубой букетик со свадебного платья.

«Деньги! — совал ей в руки Гольданский. — Вот еще возьми. Постой, у меня еще в кабинете были!»

«Что ж ты все отдаешь! — удивилась Таня. — Месяц еще только начался, как же…»

Гольданский взял танину руку и, глядя ей в глаза, прижал к губам: «Не волнуйся, родная, на что мне деньги, я в столовой буду есть». В глазах его стояли слезы.

«Давид, прекрати, — возмутилась Таня, — а то я никуда не поеду!»

Ехали на вокзал порозень. Таня с Аннушкой на извозчике, а Гольданский трамваем. Он взял им билеты до Одессы, забросил вещи на верхнюю полку, долго целовал Аннушку.

«Танечка, любовь моя, — сказал он на прощание, — единственная моя любовь, береги ребенка и сама берегись. Не вздумай слать писем. Зоя-секретарша потом тебе напишет до востребования, даст знать».

Добрались они к тетке в Ливадию на четвертые сутки, измучились, устали. Дорогой Таня все думала, что страшные годы войны, красного террора и бандитского разгула она пережила в родном городе, а вот в мирное время пришлось бежать, ни с кем не попрощавшись. Да полно, мирное ли это время? Не проходило и недели, чтобы кого-нибудь не забрали в ЧК.

 

Тетя, Агелина Васильевна Качанова, им обрадовалась. После красного мятежа перебралась она со своей старой горничной Аленой из дома в сторожку привратника, да там и осталась. Солдаты их не тронули, пожалели, что ли, двух старух. В сторожке было три комнаты, просторная кухня. Мебель принесли из дома слуги, устроили барыню, прежде чем разбежаться.

«Печки мне наладили, плиту на кухне, котел для горячей воды. Кучер наш, Афанасий, две кадушки для воды прикатил. Дрова все перенесли тогда — две зимы топили», — рассказывала тетка.

«А обысков у нас было — не сосчитать! Как-то молодой такой комиссар мне орет «Мы вас всех расстреляем!», а Алена моя ему «Ты, что ли расстреляешь? Да ты вона с расстебнутым гульфиком ходишь!». Я глянула — и вправду штаны на нем офицерские форменые, а не застегнуты — пуговиц нет, веревкой подвязаны. Смех меня разобрал. Я ему, этак, вежливо говорю: «Давайте, молодой человек, мы вам пуговицы пришьем, а то негоже представителю власти в таком виде ходить». Он, бесстыдник, в аленином капоте сидел, покуда мы ему штаны чинили. Вот после тех штанов и перестали у нас золото искать».

Тетя еще восемь лет учила детей в маленькой школе, которую сама же и построила при поместье лет тридцать назад. В прошлом году стала Ангелина Васильевна слабеть, да и то, годы не малые — семьдесят исполнилось. Алена, горничная ее, еще и постарше ее была, но старуха крепкая, со всем хозяйством сама справлялась.

А в поместье недавно открыли детский санаторий.

Коробочку, что Гольданский на прощание дал, Таня развернула уже здесь у тетки. В спичечном коробке с усатым белокурым ярмарочным красавцем на этикетке, завернутые в обрывок бинта, лежали бриллианты: пять камней чистой воды и каждый раз в десять больше единственного камушка в мамином обручальном колечке.

«Откуда они у него? — думала Таня. — Родительское наследство, или от брата-ювелира осталось?»

Камни она спрятала надежно: надрезала немного пояс юбки, протолкнула камни внутрь и заколола английской булавкой. Каждый камушек завязала в узелок и протянула узкую тряпицу по всему поясу юбки — попробуй, догадайся.

Вестей от Гольданского не было и, прождав два месяца, решилась Таня поехать в Ялту на почту. Неизвестность мучила ее, не давая спать по ночам. Она вздрагивала от каждого стука, старалась поменьше выходить из дому. В Ялте ее ждало письмо, но было оно не от Гольданского.

«Дорогая сестра, — писала Зоя, секретарь губкомнаркома, давняя, еще по гимназии подруга, — боюсь, что новости совсем плохие и папа твоей дочки не доживет до своего дня рождения».

У Тани задрожали руки, на сердце захолодело — позавчера Гольданскому должно было исполниться сорок лет.

«Наш приезжий друг, — продолжала Зоя, — тебя ищет. Он теперь у нас жених и вздумалось ему, что ты поможешь исправить его холостое положение. Не найдя тебя дома, пришел он в ярость и в гневе все у вас разворотил, а кровать вашу шашкой рубил, пока не устал. Здесь сейчас очень страшно. Друг наш вместе со своими сотрудниками творят произвол. Ямы роют большие, как в девятнадцатом году. Так что вряд ли мы с тобою скоро увидимся. Мне поручили разослать по всем губерниям извещения о вашем розыске. Если будут новости, то я извещу мадам Качанову. Жаль, что тебя к тому времени уже в Ялте не будет. Храни вас Б-г!»

Таня ехала домой в маленькой тележке, запряженной осликом, под тягучую песню старика-грека и думала. Думала, как же сохранить Аннушку, как спастись от вездесущего ЧК и страшного Наумова, как не подставить под удар старую тетку, приютившую ее безо всяких вопросов. Надо менять имя, уехать в незнакомый город, устраиваться на работу, жить дальше. Думала Таня, что теперь и Гольданский остался в прошлой жизни и для нее и для маленькой Аннушки. Нет больше Гольданского, и даже похоронить его по-людски Тане не пришлось. Аннушка теперь сирота…

А ведь Наумов искать их будет! Значит, перво-наперво надо им новые документы добывать. Таня вспомнила, что тетя говорила, как ее сосед во время мятежа многим помог перебраться в Румынию.

«Нет, за границу я не уеду, — подумала она, — а вот документы…»

Дома Таня открылась тетке, сказав, что как только документы достанет, то сразу же уедет и пусть тетя, мол, не боится.

«Татьяна, стыдись, — сказала тетка, — я дочь генерала, вдова полковника, я свое уже отбоялась. Живи сколько угодно, хоть совсем оставайся. А имя, ты права, надо сменить».

Ангелина Васильевна сама сходила к соседям просить старого Акопа помочь племяннице. Вечером следующего дня пришел к ним Никос, сын старика, договариваться.

Имен решили не менять.

«Каждая третья Татьяна, либо Анна, — сказала тетка, — фамилию сменить достаточно, ну и отчество малышке надо новое, а то «Анна Давыдовна» уж очень в глаза бросается».

«Напишите Анна Андреевна, — сказала Таня, — а фамилию, если можно, Березины. И дату рождения малышке на месяц вперед переделайте на всякий случай!» — попросила она.

Тетя ничего не сказала, только посмотрела на Таню внимательно и вздохнула. «Ты ведь Андрея своего уж почитай пятнадцать лет как потеряла? — спросила она потом. — Неужто до сих пор любишь?»

«Вся в мать свою, в Надежду покойную, — говорила Ангелина Васильевна. — К ней после смерти Саши полковник, граф Лидов, сватался, а она не пошла. Сашу забыть не смогла. Не дай Б-г тебе век одной вековать, ты ведь совсем молодая!»

За документы Таня предложила два камня из тех, что Гольданский ей на прощание дал. Мамины серьги и колечко отдавать было жалко — память. Никос, казалось, был очень доволен и предложил еще и свидетельство об окончании Акушерских курсов на новое имя переписать, за отдельную плату, конечно. Таня уже хотела пойти в спальню за камнем, но тетка ее опередила.

«Нет у нас больше ничего, кроме вот этого, — сказала она, показывая на свою жемчужную брошь. — Если хватит этого, то сделайте и свидетельство».

Никос уверил, что хватит, и поспешно ушел в ночь, унося с собою бриллианты и танины надежды.

«Блаженная ты, Татьяна, — ругала ее после тетка, — такие бриллианты только в царской коллекции бывают! Ему никто еще столько не давал. Принесла бы еще один — мы бы до утра не дожили. Пусть думает, что у тебя всего два и было!»

Бумаги Никос принес через неделю.

«Они настоящие, — уверял он, — в губернской управе выписаны. Кушать все хотят, Татьяна Александровна, деньги все любят. А вот свидетельство мне один умелец изготовил, оно не настоящее. Но кто его будет проверять?»

«Если у вас есть еще какие камни или, скажем, кольца, — предложил он, — то я могу купить. Вам ведь деньги понадобятся, на новом месте устроиться — много денег надо. Куда ехать будете?»

«В Одессу! — не задумываясь ответила тетка. — Там у меня кузина, танина двоюродная тетка, она им поможет».

После ухода Никоса она сказала Тане: «Девочка моя, мне кажется, что ты все же возбудила нездоровый к себе интерес. Вам лучше уехать поскорее».

Назавтра старая Алена договорилась с шофером санаторной машины. Машина шла порожняком за новой сменой детей. Шофер, довольный платой, пообещал посадить их с Аннушкой в поезд.

Тетя Ангелина Васильевна обняла их: «Девочки мои, увидимся ли еще? Прощайте, не поминайте лихом, буду за вас Б-га молить».

Машина уже скрылась за поворотом, а две старухи все еще махали платками ей вслед, все крестили на дальнюю дорогу…